Извините, не могу. Я пару недель назад писала о зальцбургском Филиппе-трололо: как он подмигивал Родриго, выговорив "non sempre" в "Amo uno spirto altier. L'audacia la perdono... non sempre...": люблю, мол, гордых, и дерзость прощаю, но... не всегда. Гыгыгы. Так не удержалась и сделала гифочку этого момента. Правда, без "non", одно "sempre", но переделывать лень. Это хитрое подмигивание и улыбочка выносят мозг. Нет, решительно, Филипп в этой постановке мощное зеленое троллище стопятисотого левела. Правда, из-за этой его тролличьей су(ч)щности как-то не верится в то, что он Елизавету ревнует, в предательство Родриго верит, а потом всерьез его оплакивает. Хотя что с него возьмешь, с тролля зеленого-жырного, у него все не как у людей. А Хэмпсон-Родриго, как всегда, убийственно прекрасен и выразителен.
Хозяйственно перетаскиваю из фейсбука короткий ругательный отзыв на очередного "Дон Карлоса". Кому интересно, тот может сам пойти и припасть к этому "Карлосу" вот здесь. Примечание, предупреждение, горячая просьба: не надо, ни в коем случае не надо начинать знакомство с "Карлосом" с этой записи. А то можно решить, что "Карлос" - это ужасная опера, а это вовсе не так. Для знакомства смотрите хорошие записи: нидерландскую декеровскую, парижскую Бонди, зальцбургскую штайновскую, лондонскую хайтнеровскую, мюнхенскую тоже очень даже стоит посмотреть, пусть там Родриго подкачал, зато какая там Аня! какой там Йони! хотя Йони лучше в Зальцбурге, но Аня стопроцентов лучше в Мюнхене. А уж как все посмотрите, тогда можно переходить и к записи, о которой я сейчас расскажу, можно ее смотреть и ужасаться.
Короче, припала тут к венскому "Карлосу" 2002 года. Очередной "Карлос" в стиле "тут смотреть, тут лучше не смотреть, а тут режиссер рыбу заворачивал". Но есть и плюсы: мне понравился Джеймс Моррис. Я на нем для себя поставила крест после метовского "Билли Бадда", где он мне очень не понравился (мне там никто не понравился, там лишь Лангридж сиял, как ангел, на небе полуночи), но в венском "Карлосе" он меня прям порадовал. Несмотря на то, что голос его мне все же скорее не нравится, в нем чувствуется какая-то гнусавость, что-то неприятное в тембре. Зато он прекрасно играет, и у него получился такой тонкий и трогательный Филипп. Слишком тонкий и трогательный для всего, что его окружает. Хорош был и великий инквизитор (Курт Ридль): может быть, местами ему чуть-чуть не хватало силы голоса, но он все искупал мастерством и драматизмом. Как он в диалоге с королем вдруг широко распахнул совершенно сумасшедшие глаза - это было так мощно, мурашки забегали. Моррис и Ридль - два светлых пятна в этой унылой постановке. И еще Вальтруд Майер - принцесса Эболи. Она мне больше нравится у Люка Бонди в Париже, но здесь она тоже была хороша (хотя и не так в голосе, и костюмами ее постарались изуродовать, но все равно не смогли приглушить ее очарование). Вот когда на сцене были король, Эболи или хотя бы инквизитор - тогда становилось интересно. К сожалению, чаще на сцене были Карлос, Родриго и королева - и это было больно. В своем роде это изумительно: вот Венская опера, вроде бы, насколько я понимаю, не последнее оперное заведение в мире, не театр оперы и балета Раскорякской республики. Но этот "Карлос" 2002 года - это такая махровая провинциальщина, такое убожество, что смотреть сложно. Постановка просто никакая: дорого-богато, но костюмы идиотские, декорации тусклые, мизансцены служебные, "Дон Карлос" сферический в вакууме. Интересные жесты и движения есть у Морриса, но что-то мне подсказывает, что это его заслуга, а не заслуга режиссера. Ну и Майер тоже делает образ - что особенно заметно на фоне совершенно деревянной королевы в исполнении Марины Мещеряковой. А также на фоне Карлоса (Фабио Армильято) и на фоне Родриго (Хворостовский). Армильято еще худо-бедно пытался время от времени что-то играть. Играть он не умеет, но за попытку спасибо. Слушать его было тяжко, он ныл и зудел, как осенний комар. Хворостовский... ну мда. Это было очень плохо. Это было как-то катастрофически плохо: полное неумение и нежелание играть, выражение лица "щас спою", выпучивание глаз, а что до голоса - ну окей, голос сильный, но толку-то, если он только и делал, что демонстрировал силу голоса, то есть трубил с одной и той же интонацией, как будто и вовсе не думая о том, что он поет. А если вдруг пытался что-то сдраматизировать, то это выглядело так фальшиво и натужно, что лучше бы не пытался. Ну и с гримом ему удружили: Родриго превратился в какого-то рыжего поросенка с усами и съезжающим париком. Ужас. Ну ладно, нет, внешность еще можно было бы пережить, если бы он играл хорошо и пел хорошо. Но не было ни того, ни другого. Ну и Мещерякова-Елизавета его стоила. Играть она то ли не могла, то ли не хотела, то ли не умела, то ли не снисходила. Практически весь спектакль ходила с кислым лицом то ли стареющей помещицы, то ли завуча средней школы. Вероятно, она полагала, что так она лучше передаст душевные страдания Елизаветы. В результате было вдвойне жаль короля, вынужденного существовать рядом с этой вечно недовольной дамой. Когда же она тоже пыталась что-то изобразить помимо кислой физиономии - это было невозможно, зубы сводило от фальши и беспомощности. И как же грубо она пела - монотонно, безинтонационно, без нюансов, без отделки, вот просто валяла ноты и валяла, и хоть трава не расти. И чем дальше, тем было хуже, финальный дуэт с Карлосом казался уже откровенным издевательством над зрителем: ну нельзя так плохо петь и так плохо играть, ну стыдно же. Впрочем, сцена смерти Родриго тоже вызывала ощущение испанского стыда: Армильято честно пытался что-то играть, ну пусть плохо, но хоть как-то он изображал горе и ужас Карлоса, а Хворостовский забил на все и откровенно все слил. Невозможно было смотреть. Уф. Всех обругала, но оно того стоило. Нет, не всех, Моррис, Ридль и Майер молодцы. А еще в этой постановке ужасный Карл Пятый и отвратительные хоры. И славненький паж. Перевес, увы, на стороне всего отвратительного.
Смотрю на гуляющий по дайри флэшмоб про шесть ОТП, понимаю, что шесть ОТП наберу запросто, но писать о них лень, хотя да, было бы интересно о них написать, короче, надо будет подумать, а пока хочу просто поорать про нынешний любимый ОТП Родриго/Карлос, вот именно что поорать: ааааааа, какие они прекрасные! И в пьесе прекрасные, и в опере прекрасные, "возлюбленный души моей" и все такое прочее, "ich stand, und sah den Kuß, wornach ich geizte, vorbei an mir auf fremde Wangen fallen", "No, No, Rodrigo ancora t'ama", "Ah! Noto appien ti sia l'affetto mio!", ну и конечно же:
Dona a me il tuo cuore, ah, dona a me il tuo spirto, fa di me un eroe del pensier novator! Infondi in me la tua divina fiamma o richiami a te in quel regno d’orror!
Спасибо, я кончил, теперь слайды. Карлос и Родриго в опере, Карлос и Родриго в опере, Карлос и Родриго в пьесе. Увы, мозга нет. Хорошо как без мозга.
Где-то с начала марта я медленно, но упорно пишу текст. Хоть я и говорила, что никогда уже не вернусь к героям "Донского кладбища" и "Чтецов", да куда же мне от них сбежать. Вернулась. И вот, снова пустила в дело главного героя "Донского". Он повзрослел (но не поумнел). У текста рабочее название "Смерть в Венеции 2.0", конечно, когда допишу (если допишу), поменяю его, потому что это слишком нарочито и манерно. А пока пусть так остается. И вот я чего хочу? А хочу я выложить отрывок. Он еще сыроватый, я это сознаю. Но охота им поделиться. Герой, естественно, пребывает в Венеции и на кладбище, куда же ему без кладбищ.
"Смерть в Венеции 2.0", отрывокЯ еду на Мурано. Или надо говорить: еду в Мурано? Мурано - это остров, а значит, отплывают на него, на Мурано, но есть еще езда в остров любви, а значит, можно поехать в Мурано, ничем не связанный (не связанное?) с любовью: когда меня спрашивают, что мне не нравится в связке венецианских островов, и ждут, что я отвечу: Лидо, потому что это вычерченный по линейке курорт, там автомобили и автобусы, пляжи, ничего интересного, отели заколоченные, а Тадеуша я уже встретил и увез с Лидо, и о Тадеуше вообще никто не знает, так вот, когда меня спрашивают, что мне не нравится, я отвечаю - Мурано. И все удивляются: как тебе может не нравиться Мурано, такой милый остров, такое красивое стекло. А мне не нравится стекло, я боюсь стекла, и здесь нельзя заблудиться, и всегда, даже в несезон, слишком много людей, и магазины открыты, на витринах кокетливые таблички: вход свободен, я рад, что вход свободен, но свободен ли выход, бессмысленное стекло, которое даже не увезешь с собой, оно непременно разобьется, и кругом все люди, люди, сколько им, конца нет. И все-таки я еду туда, а зачем? потому что мне больше нечего делать, надо чем-то занять день. Надо не занимать день, а купить билет и вернуться домой, сколько можно отдыхать, я живу так, будто смертельно болен, будто у меня будущего нет, незачем о нем волноваться. Но я, к сожалению, совершенно здоров. Я жду, когда подойдет вапоретто, я не спускаюсь вниз, я остаюсь на палубе, на верхней площадке, как еще назвать это, нынче ветрено, и волны с перехлестом, но солнце сильнее ветра, на солнце даже жарко, чайки сидят на сваях, пролетает желтый катерок амбуланса, Фондаменте Нове уплывает дальше, а кипарисный Сан-Микеле приближается, мы вот-вот подойдем к нему, тут маленький перегон, это все равно что проехать от Павелецкой к Автозаводской, ну, на минуту или на две дольше, но когда ты на воде, а не под землей, и солнце греет, то что тебе одна или две минуты. Мне не здесь выходить, мне на следующей, на Мурано, но я выхожу, глупо приехать на Сан-Микеле и не выйти, не погулять под кипарисами, в уединении, в тишине, ах, посмотрите на него, тишины ему не хватает, ступай тогда в монастырь, я бы с радостью, но в Сан-Ладзаро-дельи-Армени так просто не попадешь, лишь с экскурсией, там покажут коллекцию восточных древностей ("- а где же музей восточных культур?" - спрошу я у монахов, и они ответят мрачно: "мы его разграбили", странные это монахи, все как один - в велюровых шляпах, должно быть, теперь так модно), кассирша ласково твердила: зайдите, миленький, в барак, там вам покажут крокодила, а в монастыре покажут прекрасно сохранившуюся египетскую мумию, нет, не хочу, мумию я уже где-то видел. Обойдусь без монастыря, кладбище - тот же монастырь, хорошо замаскированный оссуарий, я выхожу один, а навстречу мне идут человек пятнадцать в черном, все с живыми цветами в руках, с хризантемами, розами, лилиями. Как странно, думаю я, они, наверно, были на похоронах, но зачем же они забрали цветы с собой? Жалко, думают они в ответ, хорошие цветы, пропадут ведь, завянут, а мертвому уже все равно. Мертвому сойдут искусственные цветы, он не будет капризничать и обижаться: ну да, они ничем не пахнут, но что ему теперь до запаха цветов. Вот они и возвращаются с его похорон, как с загородной прогулки, из лесов и лугов, из садов и рощ, с руками, полными цветов и листьев, и среди них я вижу офелию, негатив офелии с черными волосами и светлыми глазами, она идет с охапкою фиалок и улыбается мечтательно и мягко, я жду, что она уронит свои фиалки в воду, склонится, соскользнет с пристани, не утонет, но обернется рыбою, наядой, не офелия, а ундина, бессердечная, ласковая сестра, я смотрю на нее, а она смотрит мимо меня, она всходит на вапоретто, ветер треплет ее черное платье, одной рукой она придерживает фиалки, а другой поправляет волосы, поправляет шарф на горле, я вижу сияние ее глаз, улыбку, затянутый узел шарфа, я вижу мягкие лепестки фиалок, кто наводит камеру так близко, так крупно, кто снимает эти картинки и показывает их мне, я ничего не просил, я не платил за просмотр. Но вапоретто вздрагивает и наклоняется влево, отходит от пристани - и идет на Мурано, а не вышел бы я здесь, на Сан-Микеле, я провел бы пять минут, семь минут до Мурано рядом с офелией и ее фиалками, но тем лучше, что я вышел, несбыточное всегда прекрасно, я рад, что она исчезает, и мне больше не надо любоваться ею, влюбляться в нее. Как вы смеете, мой друг, изменять вашим старухам и вашим мертвым с какой-то фиалковой прелестницей? Но сам бог спасает меня от измены, хоть я и не верю в бога. Все, что мне мило, должно быть недосягаемым, как скучно прикасаться к теплому и живому, как скучно пытаться понимать другого, свершать акт коммуникации вместо полового акта, оттого мне и нравится анонимный секс, обезличенный секс, оттого мне и нравится Слава: он знает все обо мне, я знаю все о нем, нам уже не надо говорить, нам уже не о чем говорить, мы давно заштриховали область наложения наших кругов, это буду я, ничего внутри, я пустой кружок, он пустой кружок, мы кое в чем совпали, и это совпадение заполнено цветом. Но легче, когда совпадений нет, когда ты ни с кем не совмещен; давайте не сближаться слишком сильно, прошу я тех, с кем сплю, и они соглашаются, нарушение границ мучительно и опасно, давайте закроем наши границы навсегда, сами не выйдем и никого не впустим, замкнемся в себе и замкнем рты друг другу, говорить очень глупо, давайте целоваться. Хотел бы я целоваться с этой офиалковой офелией, о нет, ни в коем случае, я хотел бы слышать ее голос, разбирать ее речь, вот это и ужасно, и это мне запрещено. Она исчезает, и я исчезаю тоже, я вхожу на кладбище, справа церковь, слева указатель: к фьористе - туда, sarò là tra quei fior presso a te sempre, sempre, sempre presso a te, но мне некому нести цветы, мне незачем тревожить фьористу. И я иду прямо. Я знаю эти склепы и эти доски, эти стены колумбария, страшную детскую аллею, ее никак не обойти, но каждый раз я хочу пройти ее поскорее - и хочу остановиться, рассмотреть каждую могилу, каждую фотографию, я хочу прочитать, отчего умерли все эти дети, но причины неважны, их не пишут. Мне кажется, мальчиков здесь больше, чем девочек, девочки выносливее, они так просто не умирают, или их хоронят на другой аллее, где больше девочек, чем мальчиков, найти бы эту аллею, но я боюсь ее искать. Несколько месяцев, полтора года, два года, четыре года, вот шестилетний, но с ним все ясно, по фотографии ясно, что он был безнадежен, неизлечим, что-то генетическое, бессмысленный взгляд, скривленный рот, удивительно, что он и до шести лет дожил, непрерывно мучаясь сам и мучая всех вокруг. Как страшно иметь детей, вдруг родится вот такое, и ничего с ним не сделаешь, он живой еще, его жалко, а когда умрет, тоже будет жалко. Нельзя так думать, это жестоко. Но через две могилы от него - девочка, семилетняя девочка старше меня на четверть века, она родилась в шестидесятых и в шестидесятых умерла, не пересекла эти цифры 196 - даю расшифровку: тысяча девятьсот шестьдесят плюс последняя цифра. Она кажется совсем здоровой, что с ней случилось, внезапная болезнь, несчастный случай, убийство, я не знаю, как в Венеции с убийствами, но ведь все бывает, столкнули в канал - и готово, она захлебнулась, мне бы с моими фантазиями кримис писать, я могу выдумать убийство, но разгадать его не могу, и легче предположить, что это была обычная болезнь, детская болезнь, корь-краснуха-скарлатина, вообще-то дети от них уже не умирают, но есть исключения, вот она стала исключением, и ее исключили. А рядом с нею еще один кудрявый мальчик, маленький Джованнино, Джованнино в вечной стране кошмаров, его любят мама, папа и сестренка, плюшевый заяц сидит на его могиле, маленькая машинка стоит на камне, вылези ночью, Джованнино, поиграй немножко, это же твоя любимая машинка, твой любимый заяц, но нет, Джованнино не вылезет, ему страшно, он боится темноты. Я слышу шаги, кто-то идет сюда, я все-таки не один на этом кладбище, я должен вести себя прилично. Нельзя разглядывать слишком пристально детские могилы, свежие могилы, посещаемые могилы (мгновенное воспоминание: заросшее кладбище, наклонившийся серый обелиск, не путать с черным, на нем белой краской предупреждение "могила посещается"), допустимо разглядывать могилы старые и заброшенные, они все равно что музейные экспонаты, руками не трогайте, снимайте без вспышки. Сейчас меня поймают и спросят: вы что, родственник? - и что я тогда отвечу, я уважаемый неродственник, я вообще не понимайт итальянски говорить. Я ухожу, пока меня не увидели, скорее в арку и направо, к греческой секции, в греческий дворик, там плохо со статуями, пара облезлых ангелов, в коллекцию не возьмешь, а античных слепков нет и в помине, кто же поставит на могилу античный слепок, это неприлично, да и дорого. Хороший памятник поставили Дягилеву: куполок на четырех колоннах, Venise, inspiratrice eternelle de nos apaisements, по-русски звучит не по-русски, по-французски тоже странно, неужели он вправду сказал такое, или его мальчик, ставивший памятник, сам это придумал, хотелось ему написать что-нибудь золочеными буквами, но без слова серениссима, он написал и положил букет лилий, как граф Альберт на могилу Жизели, он очень любил себя Альбертом, и Дягилева, наверно, любил, хоть Дягилев был совсем не похож на Жизель. Все те же лилии лежат на мраморной доске, к колоннам привязаны за ленточки грязные туфли, разбитые пальцевые туфли, насквозь пропотевшие, высушенные здешним солнцем, какой странный обычай, зачем Дягилеву приносят женские пальцевые туфли, приносили бы черные мужские - от благодарных учеников дорогому Сержу. А что, Дягилев был известный танцовщик, что его так почитают в балете? Не помню, кто это спрашивал, но кто-то спрашивал, с удивлением выслушивал ответ: нет, не был, не имел, не привлекался; надо же, он не танцевал, не ставил балеты, не сочинял музыку, даже декорации не писал, какой же в нем был смысл? А только в нем и был смысл, без него все обессмыслилось, потом осмыслилось снова, но были пустые годы, мертвые годы без него, потом все снова наладилось, растанцевалось, но ах, без него было плохо, так плохо. Что такое Дягилев? о, Дягилев - это явление, это облако во фраке и в цилиндре, довольно грозное облако, но и очаровательное, вечно просвеченное солнцем. Он похоронен у самой стены, Стравинские лежат дальше, гораздо дальше, под скромными плитами, но рядом, их найти труднее, им никто ничего не кладет на могилы, кроме цветов, да и что можно положить на могилу композитору - камертон? нотную бумагу? выломанные из рояля клавиши, выбитые зубы, вот этот ящик с зубами - рояль, его зовут Игорь Федорович. У Стравинских мне скучно, у Дягилева веселее, но еще веселее мне с неизвестными покойниками, был роман двадцатых годов - художник неизвестен, а тут покойник неизвестен, поди дознайся, кем он был, сам не признается, сколько ни допрашивают его искусствоведы в штатском. Вот Нина со стертой фамилией, Нина под хорошеньким серым крестом с хорошеньким серым веночком, nata in siberia, morta in venezia, до свиданья, Нина, до свиданья, Нина, слышишь, до свиданья, Нинка Фейгельман, никакая она не Фейгельман, конечно, она дочь генерала от инфантерии, фейгельманов в генералы не производили. Отступи на шаг - и увидишь настоящую фамилию: Слуцки, Слуцкая, Нина Слуцкая, вовсе не она не стертая, это солнце так падает, съедая буквы, во всем виновато солнце. Вот кто-то еще под крестом - ни имени, ни даты, на перекладине написано "Боже, помилуй!", верно, "Господи" не влезало в строку, а вот Елисавета Квеквие, престависе десемьера тысяча восемьсот девяносто пятого, эта Елисавета неизвестно где родилась, в Сербии ли, в Болгарии, а вот лежит на смертном одре дама в зеленом, весьма зеленая дама, и мне лень читать, как ее звали, они все лежат поближе к стене, а в середине могилы победнее, попроще, много греков, нет ли среди них родственников Константина, нет ли среди них самого Константина, я разглядываю фотографии, надеюсь узнать его и поймать: вот вы где, оставили фотографию, а сами шатаетесь по городу под ручку с другом, друг-то лежит в соседнем отделении, для лютеран, вот и приходится встречаться на нейтральной территории. Нет здесь Константина, а значит, и в лютеранской части Эрика нет, здесь всё незнакомые греки, незнакомые русские, чем смутнее фотография, тем красивее лицо, припыленные губы, глаза, скулы, не первой свежести, как и цветы в ее руках, не знаю, в чьих руках, рук ни у кого нет, одни головы. Как странно это - родиться в Сибири, родиться в Белграде, родиться в Салониках, родиться с умом и талантом, и приехать в Венецию, и умереть в Венеции, я забыл, кстати, где похоронили Ашенбаха, устроили его среди лютеран или уложили в свинцовый гроб, причесали и отправили по месту жительства, это неважно, посмертная судьба Ашенбаха никому не интересна, да и предсмертная тоже, есть все-таки едва заметный оттенок пошлости в истории его несчастной любви: накрутил столько мишуры, вспомнил всех - и аполлона, и диониса, и бог зевс знает кого еще, вздыхал, скулил, потел, подкрашивался у парикмахера, надеялся помолодеть, но так и не посмел признать, не посмел себе самому признаться, что всего лишь хотел хорошенького мальчишку, сладкого, беленького мальчишку, хотел отогнать от него мать и сестер, заманить в уголок, похихикать, поучить кое-чему, сунуть в карман пару денежных бумажек, сбросить напряжение и выжить, не умереть от любви, обернувшейся холерой, когда моя настанет смерть, душа кукушкой обернется, его душа ничем не стала, он исчез, а Тадзио и не узнал его имени. Да, это чуточку пошлая, чуточку тяжеловесная, очень германская история: и невинность соблюсти, и поразить читателей, вы подумайте только, приличный человек, немолодой уже, писатель, да и женатый, а влюбился на пляже в мальчишку, так влюбился, что даже умер. А он был хоть знаком с этим мальчишкой? ну что вы, конечно, нет, кто бы ему позволил, кто бы им позволил познакомиться, это мальчик из приличной семьи, не какой-нибудь сорванец, согласный составить синьору компанию недорого, нет, он невинный, он чистый, а его поцелуи с Яшу - те же детские шалости, детские игры, невинность и чистота. Я снова думаю о Дягилеве, о его последней любви - маленьком Маркевиче, похожем на мышонка, ему было шестнадцать или семнадцать, Дягилеву - на сорок лет больше, говорили, что между ними ничего нет, кроме дружбы младшего со старшим, покровительства старшего - младшему, с такой разницей в возрасте иное непредставимо, хоть Дягилев и был в него по-ашенбаховски влюблен, блаженно и безнадежно. Но сам Маркевич рассказывал потом так просто, так спокойно: ну да, мы были и любовниками, а что ж такого, ему это давало так много радости, а мне стоило так мало труда, и я всему научился в пансионе прежде, ничего особенного, все мои друзья так развлекались, разве это дурно. И Тадзио мог бы сказать Ашенбаху, лепетавшему о любви: ну и что ж такого, давайте это сделаем, ничего особенного, я научился всему с Яшу, с другими, здесь, на пляже, там, в пансионе, разве же это дурно? И Ашенбах отшатнулся бы в ужасе: как вы смеете предлагать мне такие гадости, я все расскажу вашей почтенной маменьке, до чего все испортилось, до чего все испортились, что за развращенная молодежь в новом веке, я в ваши годы был совсем другим, я вздыхал по подругам своей матери, по горничным в белых передничках, по девушке в окне напротив, mein Schätzel sieht herab, моя прелесть со светлой косой, мой ангел, годы идут, а она не меняется, она все так же чиста и невинна, все так же прелестна, и коса ее не седеет, вернусь-ка я к ней, а вас позабуду, вы дурной мальчишка, дрянной мальчишка, еще чего, умирать из-за вас, не дождетесь, подите прочь. Я снова больше не один, я снова слышу голоса, они взлетают между листьев, между стволов неясных, впрочем, листьев нет, а стволы ясны, и воздух ясен, а не сумеречен, и все литература, надо проще. Две женщины входят и осматриваются, одна глядит налево, другая направо, потом они меняются местами, другая глядит налево, а одна направо, кого-то они здесь ищут, и мне становится неуютно: я люблю быть один на кладбище, я люблю, чтобы кладбище принадлежало мне. Теперь придется делиться. Лучше всего незаметно уйти, я рассеянный турист, я забрел сюда просто так, по ошибке, побреду-ка я дальше, выпустите меня отсюда. Но поздно, они меня заметили, они приближаются ко мне, сейчас начнут расспрашивать, не похож ли я на служителя, не взять ли мне в руки метлу: чем вы здесь занимаетесь? да вот, видите ли, убираю территорию, навожу порядок, подмету все, а потом стану поправлять кресты: у Модеста Николаевича крест покосился, нехорошо, а потом склею разбитые памятники, у меня в кармане есть хороший клей, намертво схватывает даже старые камни, не сидите на памятниках, еще приклеитесь, отдирай вас тогда, а у меня и так дел много. Они идут прямо ко мне, загоняют меня в угол, я вижу, что одна в красной куртке, другая в синем плаще, красное и синее, нужен бы черный плащ, тогда был бы руж-э-нуар, красное и черное, не знаю, сколько им лет, возраст неопределим, я умею определять возраст только у мертвых, потому что у них все написано, знай себе вычитай, вылавливай разность выбитых в камне чисел, не получается в уме, достань телефон и открой калькулятор, я всегда был слаб в арифметике, боже мой, да в чем я не был слаб. Мне не сбежать, я жду их обреченно, я знаю, что сейчас они заговорят со мной. О, быть бы мне глухонемым, о быть бы мне прозрачным, я не служитель, я призрак, вы же не сумасшедшие, чтоб разговаривать с призраками, правда, вы же в своем уме, пропустите меня, пожалуйста, я очень спешу. Стой, где стоял, никуда ты не спешишь, отбегал свое, разберемся с тобой, а потом пойдешь, куда шел, куда тебе деваться с острова, с части суши, окруженной водой со всех сторон, у вапоретто обеденный перерыв, перебой в расписании, никуда тебе не скрыться, нам требуются некоторые сведения, да нет у меня никаких сведений, я ничего не знаю, я сегодня утром приехал, я в первый раз сюда попал, я вру, я вру, я во всем признаюсь, я ничего не буду подписывать, я требую адвоката. - Простите, вы говорите по-русски? - Да, - отвечаю я. - Кажется, да. - Скажите, а где могила Стравинского? И Дягилева? И еще Бродского, мы его не нашли. - Бродского тут нет, он не здесь, а в лютеранской части. Дягилев вон там, у стены, видите купол? А Стравинский дальше, идите вдоль стены направо. - Как много здесь русских! - говорит женщина в красном. - Но ведь это греческая часть. Тут православные, значит, греки и русские. - А почему же Бродский в лютеранской части, он ведь русский? - спрашивает женщина в синем. - О... я не знаю. Но ведь он еврей. Мне кажется, я краснею. Я сам еврей, где мой паспорт, чтоб они не подумали, будто я пытаюсь сказать о Бродском что-то дурное: ага, он еврей, ему здесь не место! Но в моем паспорте нет пятого пункта, отменили его, паспортом теперь ничего не докажешь, можно бы раздеться, но холодно раздеваться, и я опять ничего не докажу, как глупо быть евреем и не уметь объяснить, что ты еврей. А Бродский разве не крестился, я не помню, я плохо знаю его жизнь, надо бы проверить, я ничего о нем не знаю, кроме общеизвестного: ссылка-эмиграция-премия-смерть, стихи, немного прозы, переводил Годунову, дружил с Барышниковым, в день февраля двадцать седьмой дарю любезной Мыши - это о уотермарке, надпись на форзаце, теперь Барышников возит моноспектакль и сам читает его стихи, а я никак не могу его увидать, наверно, и не увижу. Ведь все невозможно увидеть, в конце концов, надо как-то жить, зарабатывать, вы сюда что, развлекаться пришли, сюда, на эту вот землю, и что тут ответишь, смутишься и забормочешь что-то беспомощное, что-то бессмысленное: нет, что вы, я понимаю, не так живи, как хочется, и содержать меня никто не станет, и я сам должен содержать мою тетку, она заботилась обо мне, пора вернуть должок, она ничего не требует, но я требую с себя самого, я притворяюсь, будто требую, а сам думаю - к чему держать деньги при себе, на тот свет я их все равно не возьму, может быть, я умру завтра, так зачем же себе отказывать, махнуть бы на все рукой, махнуть бы в Ригу, где там будет Барышников, ну не в Риге, так где-то еще, я загляну в расписание, а тетка пусть распутывается, как знает, все пусть распутываются сами, взрослые же люди, пусть оставят меня в покое, забудут обо мне. Но я не смею, я уезжаю ненадолго, я добровольно отказываюсь от чересчур частых поездок, я помню, что нельзя думать только о себе, у меня обязанности, я всем обязан, я переживу без Барышникова, без Риги, без других спектаклей и городов, я лучше посижу дома и поперевожу, я так хорошо перевожу, особенно старушек через дорогу на языки родных осин. Но удрал же я в Италию теперь, грешно мне жаловаться, я не возвращаюсь, я будто жду, когда все границы закроют, и я останусь здесь навсегда, ну не навсегда, так до конца эпидемии, до конца безумия, все переболеют по два раза, я тоже переболею, а те, кто выживут, расскажут потом, как было весело. Спросить бы у этих женщин: а вы не боитесь? - но глупо на кладбище бояться болезни и смерти, если б боялись, не пришли бы сюда, ах да, конечно, смерть это то, что бывает с другими, очень утешительно, но неверно, смерть бывает с нами, все самое ужасное случится с нами, а те, кто нас любит, если есть такие, быстро утешатся без нас, мы все им только мешаем, еще сильнее мы мешаем тем, кого сами любим, тут мы совсем несносны, а они не знают, как от нас избавиться, они рады бы сделать так, чтоб мы исчезли как-нибудь тихо и незаметно, без мучений, без боли, хорошо, что я никого не люблю, а то все же неловко думать, что кто-то хочет моего исчезновения. - Значит, его легко найти в лютеранской части? - Очень легко. Как увидите белый памятник и много цветов, сразу поймете, что это он. Не перепутаете. - Вас нам бог послал, спасибо вам огромное! Я ангел. Живите теперь с этим. Нет, вам наплевать, вы-то переживете, а я не справлюсь. Я ангел, принесите и мне много цветов, позовите коллекционеров Флавиева и Люсьена, чтоб они забрали меня в свою коллекцию, я удрал от них однажды, теперь не удеру, поставьте меня над какой-нибудь могилой и велите стоять смирно, я послушаюсь, я люблю принуждение, я сам сказал. Они идут вперед, к Дягилеву слева, к Стравинскому справа, к тюльпанам и лилиям, к грудам гнилых пуантов, что за мерзкая традиция - приносить Дягилеву пуанты, хоть бы кто-нибудь принес ему мужские балетные туфли, черные и растоптанные, с пятнами пота, с оборванными тесемками, а вот Стравинскому ничего не приносят, да и что ему нести, ноты, клавиры, весну священную, выломанные рояльные клавиши, словно выбитые зубы, разложить их на серой плите, и пусть он стучит по ним ночью, я все это уже думал десять минут назад, думал о мужских черных туфлях, о клавишах как зубах, я повторяюсь, мне нравится повторяться, в пальцах Стравинского нет былой гибкости, да и пальцев нет, одни кости, ах, Игорь Федорович, никогда вы не были хорошим пианистом, не будете и после смерти, кто это говорит, это все завистники, мальчишки, нахалы, отстаньте, заткнитесь, ничего не понимаете в музыке, а лезете, наденьте пуанты и пляшите, а он над вами посмеется, посмеется и вспомнит докучных, красавчика на пуантах, красавчика с лицом ван-дикового лорда, все это Сережины протеже, Сережины любовники, хуже всех был последний, он, к сожалению, не танцевал, он лез композиторствовать, семнадцати ему еще нет, а туда же - и к Сереже Дягилеву в кровать, и на сцену в чужом фраке, какое счастье, что Сережа умер, и этот последний мальчишка сразу притих, а потом взял палочку и ушел в дирижеры, взял автомат и ушел в сопротивление, туда ему и дорога, глядишь, его и убьют, небольшая потеря для мирового искусства, вовсе никакой потери. Ах, Игушка, успокойся, просит жена, профессиональная красавица, но он отмахивается, он разошелся, теперь не успокоится, все выскажет, все. Но я его не слушаю, я ухожу к лютеранам, там тихо и никто не бранится, все лежат смирно, а у самого входа в деревянном домике, в этаком скворечнике без скворца, лежит толстая тетрадь, книга жалоб и предложений, и два остро очиненных карандаша: пожалуйста, пишите ваши отзывы, они очень важны для нас, нам надо знать, что улучшить на нашем кладбище, что сделать для того, чтобы вы захотели зарыться в землю только у нас. Но если бы все было так просто, я первый купил бы себе здесь место, приготовил уютную могилу здесь, среди лютеран, или там, среди греков, я заказал бы себе крест и попросил сразу разбить его пополам, все равно сломается от наводнений, от времени, под упавшим деревом, а я хочу, чтобы он сломался красиво, я бы договорился, чтобы меня привезли сюда на черной гондоле, как полагается, внесли с пристани, глядящей на Фондаменте Нове, ничего, что идти далеко, я выберу самый легкий гроб, вы не надорветесь. Но никто не станет хоронить меня здесь, нечего и надеяться, самим места мало, а тут еще иностранцы примазываются, житья от них нет, теперь и смерти не будет. На ступеньках не сидеть, пикники не устраивать, обертки не бросать, не шуметь, не петь, не мешать, не лезть в чужие могилы без разрешения, ваше тело транспортируют по месту жительства, если вдруг вы умрете в эпидемии, вас запрут в тяжелый цинковый гроб и польют хлоркой, и не крутите носом, надо же вас дезинфицировать, а то всех перезаразите. Бог с вами, я уступаю, я не умру, ничего мне не нужно, дайте почитать жалобы и предложения, пока те женщины не пришли сюда искать Бродского. Я вынимаю тетрадь из домика: она не скворец, она собака на длинной цепочке, прикована накрепко, чтоб не сперли, в ней половина страниц исписана, я раскрываю наугад и попадаю на стихи. Большое спасибо вам, Иосиф Алексеевич, ой, Александрович, за все, что вы для нас сделали, вы классик, вы великий, вы могучий, вы русский язык. Вот и нет больше мальчика, говорил он, прощаясь, в последний раз перешагивая порог, над печатными строчками синело-чернело рукописное "от слагаемого, меняющего место", вот и нет его больше, и напрасно ему здесь признаются в любви, есть что-то бесстыдное в этих признаниях, я бы так не смог, мне неловко, мы ведь не представлены, зачем я пойду к нему и буду рассказывать, как он мне нравится, мне ведь не всё у него и нравится, а многого я не знаю, но что ни говори, а пространство за пределами этого острова, за кладбищенскими стенами, за кипарисами - принадлежит ему, приходится с этим мириться. Веселее читать то, что не имеет к нему отношения: "чудесное кладбище, мне оно очень понравилось, спасибо вам за то, что вы его сделали", "здесь так романтично и тихо, я очень рад, что здесь побывал", "мы приехали навестить могилу нашего прадедушки, она в прекрасном состоянии, большое спасибо за то, что вы содержите ее в таком порядке", повезло прадедушке, не всех здесь содержат в порядке, я вижу у оград разбитые кресты, раздробленные плиты, за всеми не уследишь, кто-то пострадал в осеннем наводнении, но хоть не всплыл, да и нечему всплывать, все давно истлело, здесь редко хоронят, неохотно умирают лютеране, и - смотри выше - самим мало места, ступайте огорчаться за ворота, ступайте играть и умирать в другой двор, в другой какой-нибудь город. Мне все знакомы, я так часто сюда приезжаю, я узнаю бедных красивых братьев Штюсселей, Адольфо и Энрико, в высоких воротничках, лица у них печальные и тонкие, впору придумать о них нежную историю, кузминскую историю, милые братья-неразлучники, так любившие друг друга, никогда не расстававшиеся, но один умер, а второй горевал, горевал, целовал его и пытался разбудить, а потом понял, что все тщетно, напудрил его и накрасил, и отправил к господу богу, а потом мертвый являлся не к живому, а к совсем посторонней девочке, кланялся ей и вежливо просил передать, что очень скучает без брата, а потом и брат умер, так просто умер, от болезни, Адольфо умер тридцать первого мая, а Энрико пережил его на полгода, умер двадцать пятого ноября, так просто умер, от болезни. А вот и Джон Эдвин Граттидж, он же Джек, его солнце закатилось ясным днем, а вот капитан Томмазо Боннеччи, а может быть, и не Боннеччи, буквы стираются, не разберешь, но бог даровал ему спокойный сон, в самом нежном, в самом белом саване сладко ль спать тебе, матрос, а вот и Клэрис Марджори, возлюбленная дочь Чарлза и Алисы, уснувшая в семнадцать лет, а вот и другие, всех не перечислишь, но я помню их, я рад снова их видеть. Я бы побыл с ними дольше, я бы поговорил с ними, но я вижу, как те женщины в красном и синем входят сюда и оглядываются, ищут Бродского, я боюсь, что они увидят меня и захотят, чтоб я проводил их, а я не хочу, не хочу больше видеть живых, я устал. Я отворачиваюсь и иду прочь, солнце светит, мне совсем не холодно, я могу выйти и уехать куда-нибудь, если вапоретто придет слева - то я уеду на Мурано, если вапоретто придет справа - я вернусь на Фондаменте Нове, если завтра будет солнце, мы куда-то там поедем, во Фьезоле, конечно же, во Фьезоле, если завтра будет дождик, то карету мы наймем. Не уехать ли мне во Фьезоле, где это - далеко? Это рядом с Флоренцией, а до Флоренции, кажется, два или три часа. Но приятнее смотреть на поезда издали - как они идут по воде, среди свай, среди чаек, а самому покупать билет и садиться на поезд - о нет, лучше не надо, пусть всего на один день, пусть без чемодана, налегке, но покинуть Венецию даже на один день несносно, вдруг со мной что-то случится, и я уже никогда в нее не вернусь. Решено: я не поеду во Фьезоле, не все же мне подчиняться чужим стихам. Я останусь здесь, пока не кончится эпидемия, вернее - пока не кончатся деньги, не так их и много у меня. Куда мне идти дальше, я покончил с лютеранами и греками, выбить бы теперь латинян, всех уничтожить и все надписи прочитать, кладбище чересчур велико, мне не хватит дня, мне не хватит недели, чтобы обойти его, квадрат за квадратом, со всеми перезнакомиться, у всех спросить участливо: а вы от чего умерли, а вы от чего, а вы - или отчего? А ведь я хотел на Мурано, я совсем не хотел на Мурано, но я должен ехать на Мурано, меня там ждут, интересно, кто это меня там ждет. Еще один кружок по зеленому полю, по красивому полю для местных: в центре типовые памятники, много памятников, они дешевые, но элегантные, и на них лица, лица, какие милые лица, но я ничего не чувствую, мне все равно, они все чужие: умерли и умерли, а мне до них какое дело. Мне холодно, я забыл, что зима, я оделся легко, я забыл, что могу замерзнуть, как глупо замерзнуть до смерти в Венеции на кладбище под жарким солнцем, но здесь, в центре, нет жаркого солнца, оно по краям, у белой стены, где памятники постарше и побогаче, семейные плиты, семейные барельефы, к ним можно подняться по ступенькам и пойти по белым плитам, это тоже надгробные плиты, как в церкви, страшно на них наступать, но я наступаю. Вот лежат господа и дамы прошлого, позапрошлого века, они недурно сохранились, дамы в шляпах и локонах, господа в бородах и усах, высокие воротнички подпирают щеки, галстуки завязаны изящными узлами, а я не умею завязывать галстук, да и зачем мне, мне некуда галстук носить, а от высоких воротничков на щеках появлялась розовая сыпь, ее припудривали и старались не задевать бритвой, хорошо, что и воротнички эти вышли из моды, хорошо, что мне не надо быть господином позапрошлого века и носить усы, терпеть не могу усы. У одной маркизы-принцессы, марчезы до замужества, принчипессы после замужества, нарисована на плите большая клубничная ягода, видно, принчипесса-марчеза очень любила клубнику, раз попросила, чтоб и на могиле ее нарисовали, живую здесь не вырастишь, она не прорастет сквозь камни. Но нет, я понимаю, что это не клубника вовсе, это пылающее сердце, проткнутое стрелами сердце христа, что за кровожадные символы, был шиллеровский спектакль, и в этом спектакле не принцесса и не маркиза, а юная королева в черненьком платьице держала в руках большое свежее сердце, бычье или овечье, и слизывала с пальцев свежую кровь, а влюбленный в нее принц целовал в губы друга, нельзя целовать королеву, а у друга такие нежные губы, еще не остывшие, друг еще не умер, вот-вот умрет, все умрут, кроме королевы, а она останется одна и прошепчет горько: io son straniera in questo suol, спектакль на немецком языке, но она чужестранка, так пусть говорит по-итальянски, так будет красивее, так было красивее. Вот семейная могила: мать и двое сыновей, это прошлый век, двадцатые годы, я так и не научился думать о прошлом веке, что он прошлый, мне кажется - это рядом, это здесь, за углом (вы ошиблись: венеция дожей - это здесь, за углом, мне не нравятся дожи, мне нравятся догарессы, милее звучит, но ломает размер о колено). Младший сын умер первым - от болезни, после тяжелой продолжительной болезни, ну, допустим, от рака, как лечили рак, вроде бы лучами радия, пресекали болезнь в самом зачатке, или оперировали, вырезать все подчистую, чик - и готово, но ему не вырезали, не пресекли, и он сам пресекся, умер. Старший сын пережил его года на два, погиб в автокатастрофе, осторожнее надо ездить, эти старые автомобили так неустойчивы, опрокидываются набок, загораются, сходят с дороги, как с рельсов, сходят с ума. Старший сын погиб, и никого не стало, пригодился бы средний, да среднего не родили, не рассчитали как-то. Два - это много, уж если один умрет, то второй останется. А если оба умрут - ну что вы, такого не бывает, бог милостив, если он существует, а если не существует, то тем более - что спрашивать с бога. Бедная мать, все хоронить ей и хоронить, немножко слишком часто. Но ничего, в третий раз ей не пришлось хлопотать, ее саму и похоронили, она не от болезни, не в автокатастрофе, она просто от горя, это бывает. А отца нет, куда делся отец, что-то он зажился на этом свете. Или не зажился, а завел новую семью, это легко, я-посторонний уверен, что это легко, это тоже чик - и готово. Имена, имена, эпитафии, лица, лица, мне холодно, у меня нос красный, у меня руки застыли, мне пора бежать, мне пора домой в гостиницу, греться, обедать, обойдусь без Мурано, Мурано обойдется без меня. Я стараюсь идти быстрее, я ничего уже не читаю, я устал, я состарился, я в юности гулял по кладбищам до закрытия и после закрытия, мне хватало сил, а больше не хватает, я устал, я измучился, мне страшно, здесь слишком много мертвых, а я не хочу быть с ними, не хочу быть мертвым, надоело, отстаньте, я живой, я хочу жить. И тогда я вижу Рахиль. Она раздваивается, она тоже умножается здесь, у воды, ее отражение возникает здесь, у моих ног. Я помню, что она лежит на Новом Донском кладбище, у самой стены, я не был у нее много лет, но я не забыл ее, я не смею ее забывать. Теперь она сама приходит ко мне, она лежит здесь, на Сан-Микеле, в еще одной общей, семейной могиле. Теперь ее зовут Флора, и это ненастоящее имя. Ее лицо в фарфоровом медальоне чуть старше, чуть строже, нет больше растерянной и нежной улыбки, но черты те же, те же волосы, шея схвачена высоким воротничком, выше, чем мужские воротнички, не доберешься до кожи, не процелуешь насквозь материю. Лиловый цветок воткнут сбоку, я отвожу его, чтобы лучше ее разглядеть, я смотрю на нее, она смотрит на меня. Как я мог ее разлюбить, я не разлюбил ее, но я освободился от любви, я научился жить без нее. Вот мы и встретились снова. Я едва не прошел мимо, я так торопился уйти отсюда, я сам не знаю, чего я испугался, я не знаю, почему я замерз. Мне тепло. Я стою под солнцем посреди зимы, на кладбище Сан-Микеле, на острове венецианской лагуны, на зеленой воде. Чайки орут за стенами снаружи, их не пускают на кладбище, им сюда нельзя. Я не чайка, меня пускают. Я так давно не видел Рахиль, я чувствую, что готов заплакать от раскаяния и от нежности, от непрошедшей любви. Я никого не любил так, как любил ее, никого так любить не буду. Мне хочется зачеркнуть это мнимое имя, ненастоящее имя, мне хочется написать на камне: это Рахиль, никакая не Флора. Но я не смею. Она решила быть здесь Флорой, как мне не стыдно спорить с ней.
Да будет же оно везде и мимими. Опять шиллеровский "Дон Карлос" в постановке Мартина Кушея из венского Бургтеатра. Очень, очень хочу, прям умираю, как хочу это увидеть вживую и целиком. Мироздание, оставь мне это на следующий сезон. И границы открой. Мне надо в Вену. Мне, собственно говоря, всюду надо. На сайте почему-то сказано, что это Родриго и Филипп, но конечно, никакой это не Филипп, а вовсе даже Карлос.
Венская опера, кстати, тоже расчехлила свою афишу на следующий сезон. Среди всего прочего обещают репертуарного "Дон Карлоса" же, который опера, с Кауфманном ыыыыы. В сентябре один спектакль и в октябре три. Я не Аида, я не Аида, а, черт с ним, я Аида, я хочу. Но проблема опять же в закрытых-незакрытых границах. Да и дороговато выходит. За венскую люстру и за Йони Кауфманна хотят много. За Кауфманна я платить готова, а вот за люстру - как-то не уверена. Но хочется услышать его в ДК вживую, когда еще выпадет такой шанс. Эх, я бы еще сильнее хотела услышать в живом ДК Томаса Хэмпсона (тут миллион сердец), но он, увы, уже в ДК не поет. С другой стороны, вот его я готова видеть-слышать где угодно, но упс. Вот в Вильнюсе 12 июня должен (был) быть офигительный малероконцерт Хэмпсона, и я на него страшно хотела попасть (там он еще и должен был дирижировать моим любимым Адажиетто из Пятой симфонии), но теперь я не знаю, чего ждать и куда бежать, и скорее всего, ничего не состоится, да на девяносто девять процентов ничего не состоится, и это дико обидно. Билеты пока еще продаются, но билеты на концерт - это наименьшая проблема. Наибольшая проблема - в том, чтобы выбраться из этой страны, если вдруг все-таки концерт состоится. Ох, ладно, не могу, только себя растравляю. Пойду повыращиваю грибы в углу, как один такой дон Карлос.
Вчера уже упомянула зальцбургских "Паяцев" 2015 года, сегодня хотела чуть-чуть поподробнее о них. Вообще мне эта опера как-то никак - ни сюжетом, ни музыкой. Ну то есть, разве что главный хит Vesti la giubba в голове застревает, но на то он и хит. Все остальное проходит более-менее мимо: ну да, поют, поют, а в финале режут. Урежьте марш, а заодно и Недду. История о вопиющем непрофессионализме на сцене: профессионал тут Недда, до последнего старающаяся сохранить спектакль. А Канио ни фига не профессионал, долой со сцены, забросайте его помидорами. Единственный нормальный человек во всем этом безобразии - Беппе, но даже и удивляешься, как его вообще занесло в такую компанию. Ну да ладно, черт с ним, с сюжетом, я хотела о конкретной постановке. Эту конкретную постановку смотришь - простите мне мою аидность! - ради Кауфманна. Офигительного Кауфманна в татушках, в подтяжках, с бородкой а ля дьявол, с финкой в кулаке. Финку отнять, все остальное оставить. И спросить: Недда, ну ты чего? Ну то есть, как можно променять такого Канио на стакан - правда, очень хорошего, - коньяку, вернее, на Сильвио, который хоть и милашка, и в костюмчике-тройке, и в шляпе, и в очочках, но все равно на фоне Канио кажется пресноватым. С другой стороны - зато у него и финки нет, и комплексов нет, и не ревнует он, как ненормальный. А у Канио и комплексы, и ревность, и вообще лучше от него держаться подальше и любоваться им на расстоянии. Так что нет, правильно сделала Недда, что пыталась от такого удрать. Только надо было удирать без промедления, но - см. выше - Недда профессионал, она не могла отказаться от спектакля. А зря, зря. А зальцбургская постановка хороша. Только хор меня раздражал визуально и аудиально, но я думаю, он меня раздражал бы в любом случае, что-то есть в нем неприятное. Но сценография очень крутая. И мне нравится, как в прологе и в середине первого действия исполнители только готовятся войти в свои роли или на время выходят из них, сценическое действие смешивается с закулисным. И это своеобразная параллель со вторым действием - когда закулисная реальность ворвется в спектакль, разыгрываемый комедиантами. И все исполнители очень симпатичные. Ну Кауфманн - понятно, я аида, у меня к нему слабость. Но он правда очень, очень хорош. Хотя - вот его обаяние, что ли, на меня так действует, - играет он опасного психа, и хорошо же играет, но ты на него смотришь и говоришь: ну ты же моя заичка. Финку только убери. Недда - Мария Агреста - такая интересная куколка, очень коломбинистая. Сильвио - Алессио Ардуини - мил, хотя роль у него маловыразительная, конечно. Но он делает с ней все, что может. Сочный Тонио - Димитри Платаниас - крайне противный тип, но у него в принципе роль ругательная, что с него взять. Ну и наконец, Беппе - Тансел Акзейбек - вот он прелесть без скидок, и жаль, что партия у Беппе довольно куцая. И еще... нет, молчи, слэшер, молчи. Слэшер молчит и молча тащит совершенно дженовую Vesti la giubba. Кстати, если интересно, на youtube лежит еще один вариант из той же постановки, но это запись другого дня. И она мне нравится чуть меньше. Но сравнить интересно.
Я хотела всего лишь посмотреть сцену Родриго и Филиппа в зальцбургской постановке, но вы поняли, чем все кончилось. Вытащила себя за уши, но заполировала марталеровской "Травиатой" и немножко зальцбургскими же "Паяцами". Полировка не помогла. Мозга нет. Эх, вот все-таки жаль, что Матти Салминену в этом ДК уже голос изменяет. Ну то есть, мастерство чувствуется, он и цепляет в итоге мастерством, интонациями, игрой, наконец, но силы голоса очень не хватает. И все-таки люблю я его в этой роли. Я далеко не сразу его распробовала и оценила, но сейчас понимаю, что король у него презанятный получился. Вредный, конечно, жырный-зеленый, по натуре своей изрядный тролль, но в чем-то и трогательный. И вот только сейчас разглядела, например, как на строчках "Amo uno spirto altier. L'audacia la perdono... non sempre..." - Филипп лукаво подмигивает Родриго, выговорив "non sempre" (примерный перевод: "Люблю гордых. И прощаю дерзость... но не всегда"). Но с этим Родриго каши не сваришь, он, как вологодский конвой, шуток не понимает, у него все серьезно. А что касается Родриго - вот тоже только сейчас разглядела, как на строчке "Fiera ha l'alma insiem e pura!" ("Его душа благородна и чиста" - угадайте, чья душа? правильно, душа Карлоса!) - он коротко и абсолютно влюбленно улыбается, выговорив "pura". Это полсекунды, улыбка мгновенно исчезает, но если успеешь разглядеть - становится ой как хорошо. И нужен трагичный скринчик, а то как же без любимого ОТП, без него нельзя, ОТП делает мир лучше.
Вот вы думаете, что если я пишу "Дон Карлос" - значит, все опять будет про то, как Родриго плюс Карлос равно шипперская радость. Ну иногда еще бывает Филипп плюс Карлос - если речь идет о декеровской постановке. Ну так вот, еще есть третья шипперская радость - Филипп плюс Родриго. "Он был моею первою любовью" - заявляет Филипп о Родриго у Шиллера. Все тактично отводят глаза, Карлос надувается и вопит, что это у него Родриго был первой любовью, а вы, папа, отвалите, мало вам украденной невесты, так вы еще и к Родриго лапы тянете! А Родриго лежит и старательно притворяется мертвым. Ему очень неловко. Кстати, о Шиллере. Вот буквально вчера узнала, что, оказывается, в венском Бургтеатре шел в этом сезоне шиллеровский "Дон Карлос" в постановке Мартина Кушея. Ыыы. У меня появился повод поехать в Вену. Другое дело, что в нынешних обстоятельствах черта с два поедешь не то что в Вену, а даже в центр города на метро. Но помечтать-то можно. Опять же, все равно и в Вене сейчас ничего не идет, и скорее всего, до конца сезона не пойдет (Венская Опера, например, уже отменила весь остаток сезона). Но вот в следующем сезоне я б на этого "Дон Карлоса" доехала. Интересно же! А пока - вот фоточка оттуда: Родриго (Франц Петцолд) и Филипп (Томас Лойбл). Мне очень нравится, что Родриго тут совсем юнец, он выглядит даже чуть моложе Карлоса (Карлос, впрочем, там тоже почти мальчишка). Хочу. Хочу.
Но пока не дают, и я пробавляюсь чем бог пошлет. Вчера бог послал пармского "Дон Карлоса", который опера. Я пока посмотрела полностью примерно до середины, плюс прыгала во вторую половину и тыкала в отрывки. Очень любопытно. Постановка - ну, в целом вроде вполне смотрибельная, хотя натаскано много из других постановок, но в результате получается мило. Основной концепт: все время кто-то подслушивает из-за двери, то Карл Пятый, а то какие-то другие монахи. Дон Карлос - Хосе Брос - откровенно возрастной, полный, с голосом вроде бы и довольно сильным еще, но с крайне противным тембром на верхах. Не знаю, как это объяснить правильно, но вот чуть он забирается выше - так сразу уши от него сворачиваются в трубочку. А когда не лезет сильно вверх, то ничего, слушать можно. Главное - он вроде ни лицом, ни голосом не хорош, но при этом не вызывает такого ощущения WTF, как, допустим, Карлос льежский. И не настолько безголосый, как Карлос венецианский. Ну в общем, не фонтан совсем, но бывало и хуже. Елизавета - Серена Фарноччиа - ну такая: голосом не потрясает, внешностью не потрясает, но вроде и ничего так. Самый угарный момент пока - когда она, прощаясь с сосланной во Францию графиней Аремберг, демонстративно снимает с пальца перстень, показывает его королю, а потом надевает на палец графине. Жест и выражение лица королевы бесценны. Королю аж становится не по себе. Но король еще отыграется, когда примется душить королеву цепочкой от портрета Карлоса. Вот это крайне неприлично, я считаю. Еще интересна Эболи - Марианна Корнетти. Сначала я ее увидела и прям упала: ну как можно выводить такую Эболи? Она похожа то на старую Ахматову - в некоторых ракурсах, а то на покойную директрису Альбину Сергеевну из моей школы. Голоса у нее откровенно мало, она грузна, двигается без легкости - да уж какая легкость с таким весом. Но поразительное дело - она как-то очень симпатично играет, и от этой игры и надтреснутый голос, и неблагодарная внешность отходят на второй план. В ней что-то такое вспыхивает, что делает ее интересной. И я прям как-то к ней прониклась симпатией, сама не ожидала. И меня покорил один ее жест: когда Родриго объявляет, что, мол, не станет ее убивать, но все еще держит шпагу у ее горла, она с презрением отводит клинок прочь - такой выпуклый, красивый, ахматовски-выразительный жест. Прям очень хорошо. Но больше всего пока додали Родриго с Филиппом. Родриго (Владимир Стоянов) сначала показался мне ну так, папой Жермоном в пармской "Травиате" был лучше (отличная, кстати, "Травиата"!). Но это он, наверно, с Карлосом не смотрелся (да и кто бы хорошо смотрелся с таким Карлосом), зато в сцене с Филиппом (Микеле Пертузи) как начало между ними искрить, как начала я гореть и радоваться, так до конца сцены и горела. Филипп здесь - человек войны, он ходит все в чем-то таком полувоенном, в кожаном нагруднике (похожем на кирасу), он сам большой, широкоплечий, ему бы шашку, да коня, да на линию огня. А Родриго - хоть вроде бы и солдат по сценарию - но выглядит как человек мира, существо довольно хрупкое и сугубо штатское. И их диалог с Филиппом быстро становится очень напряженным, динамичным, их обоих прям бьет током, и в какой-то момент Филипп, разъярившись, толкает Родриго на пол, - а Родриго потом, умоляя даровать людям свободу, припадает к ногам Филиппа, обнимает их. И вроде бы скажешь: да какого черта, Родригобыникогда! Но тут это выглядит органично - это не унижение для Родриго, это отчаянная мольба. А дальше уже и король остывает, и взаимопонимание у них налаживается, и под занавес дают зрителю вот такие обнимашки, а зритель и рад, чо уж там:
Вот только жаль, что как-то потом эту линию Филиппа и Родриго режиссер забросил и развивать не стал. Вот тут бы пригодилось такое взаимодействие, как в Мюнхене: когда изревновавшийся король, доведший королеву до обморока, лез потом за утешениями к Родриго. А еще - эх, опять мне очень не додали Сhi rende a me quest’uom?. Я знаю, что в этой редакции ее нет и быть не должно, но ыыы, я бы посмотрела, как король долго убивается над Родриго. Правда, при этом пришлось бы еще смотреть и на убивающегося Карлоса, но это можно пережить. Но нет, увы, увы, не додали. А вот отсутствующий первый акт в Фонтенбло тут не жалко. Все же Карлос и Елизавета тут такие, что не доставили бы лично мне большого удовольствия в этом акте. Вернее, Елизавета-то много лучше Карлоса, но химии между ними нет совсем. Так что чем меньше их совместных сцен - тем, пожалуй, лучше. Но могло быть и хуже.
Из-за коронавируса Королевский Датский театр отменил все спектакли до 31 июля. Это означает досрочное завершение сезона. Мне очень жаль всех работников театра - особенно балетных, конечно, потому что все же КДБ намного ближе мне, чем оперное и драматическое "крыло" Королевского театра. И мне бешено жаль себя. И я боюсь, что вслед за датчанами потянутся и все остальные. И останусь я без Гамбурга, без Штутгарта, вообще без ничего. Хотя если границы не откроют, я так и так без них останусь. Тошнит уже от всего этого. Просто тошнит.
Вчера перед сном смотрела пармского "Корсара" 2008 года (есть у Верди такая опера, у Верди вообще много опер). Ну хотелось чего-то посмотреть, а он недлинный, не засидишься над ним до утра. Ну и раз дают на сутки запись, так надо брать. Я "Корсара" - другую постановку, конечно, - посмотрела впервые пару лет назад и как-то не прониклась. Ну и не до "Корсара" мне было в тот момент. А теперь решила, что надо попробовать припасть к этой опере еще разок. И припала. Что сказать? Мимими. Чрезвычайно бодрящая и ни капельки не грузящая, откровенно развлекательная опера - так ведь это и хорошо, развлекайте меня, сделайте мне весело. И мне делают весело: вот тебе красавчик Коррадо, вот тебе дура Медора, вот тебе боевая Гюльнара, а вот паша - уж такой паша, что его за ворот и в балет "Корсар", чтоб он там приплясывал и был комическим элементом. Хотя он и тут комический. Тут вообще никого нельзя воспринимать всерьёз - вот такая это опера, несмотря на трагический сюжет в стиле "и вообще все дохнут" (кроме Гюльнары). Но постановка усиливает ощущение "сдается мне, джентльмены, это была комедия": это не может быть всерьез, режиссер явно прячет фигу в кармане, создавая развеселую вампуку: Медора бродит сомнамбулой со светильником из икеи и ноет, Коррадо в любовном дуэте уж не чает вырваться из ее цепких объятий и удирает с плохо скрываемой радостью, гарем во главе с Гюльнарой цветист сверх всякой меры, паша почти неполиткорректно пародиен (и именно пародией выглядит его молитва Аллаху), драка на саблях между корсарами и мусульманами так статична, что напоминает живые картины, вообще прием "стоим на пионерском расстоянии мордами в зал и пафосно поем" - он в этой постановке очень популярен. И очень уместен. Больше, больше оперной условности! Без нее "Корсар" будет скучен. А так весело. Чем больше героизма и страданий под бодрую музыку - тем веселее. Когда Коррадо в живописных лохмотьях томится в тюрьме в ожидании казни - то камера любовно скользит по его телу, демонстрируя крупным планом изгиб талии, изящные коленки в прорехах штанин, совершенно балетные стопы. Зритель искренне наслаждается. И в сцене в гареме зритель наслаждается - пока Гюльнара жалуется на свою тяжкую долю, гаремные девушки так славно милуются на заднем плане, что хочется смотреть на них, а не на Гюльнару. Хотя вообще Гюльнара славная, да и партия у нее всяко интереснее, чем у Медоры. Но у меня возникли вопросы насчет безответности ее любви к Коррадо - уж очень решительно они поцеловались в конце предпоследней картины. С Гюльнарой Коррадо вообще вел себя поживее, чем с Медорой. Может, насчет безответности Гюльнара приврала, чтоб не расстраивать умирающую. Хотя боже мой, какой дурой получается Медора благодаря либреттисту. Но надо было ее убить, а если она помрет от тоски, то тогда придется ей помирать либо до встречи с Коррадо - а как же тогда финальное горестное трио? - либо вообще не помирать, ведь Коррадо же приехал, можно втроем с Гюльнарой жить-поживать, а это слишком прогрессивно, зритель не поймет. Короче, пей яд, Медора, пей и не капризничай. Но вот именно финал - с силуэтом корабля на заднем плане и мрачными тенями хора - он визуально хорош. И когда паша поет "S'avvicina il tuo momento" на фоне даже не парусов (вообще там все происходит на фоне парусов или канатов), а алого театрального занавеса - это очень здорово, это тоже подчеркнутая оперная условность высокого левела. И чем больше такой условности в "Корсаре", тем лучше, мне кажется. Сама опера уж такая оперная, что хоть топор повесь. Вместе с корсаром. На рее. Но повторяю - это как раз в ней и мило. И смотреть ее весело. Я доволен, я доволен (голосом Хлестакова). А теперь - слайды. Во-первых, виктимный Коррадо в темнице - обратите внимание на стопы и коленки.
Во-вторых - отличный поцелуй с Гюльнарой (а с Медорой так ни разу и не поцеловался, между прочим!).
В-третьих - встреча Гюльнары с Медорой (и зритель опять думает про тройничок или вообще фем, а "друга к черту!").
В-четвертых, приходит режиссер и говорит: либреттист велел в морг, значит - в морг!
Лично мне для радости - и потому что давненько тут ничего с Константином не было, а теперь будет. Отрывок из Miami Herald от 18 марта 1984 года: хвала тебе, чума деструкция, хвала тебе, Эрик Брун, новый худрук Национального балета Канады, Константин тебя одобряет. Мимими. Люблю, когда Константин хвалил Эрика в прессе. А вот Эрик Константина почти никогда не хвалил, но все равно мимими это не мешает.
Если честно - я чувствую, что я уже одуреваю. От всего сразу: от закрытия границ и театров (и невозможности на время сбежать от своей жизни), от настойчивой паники со всех сторон, от задолбавших уже призывов сидидомасидидомасидидома, и вообще от ощущения, будто попал в какой-то проклятый день сурка: все одно и то же, только цифры меняются - число на календаре и число заболевших-умерших. Все безумно надоело. Страха нет, паники тем более нет, а вот страшное раздражение - есть, и с каждым днем оно только усиливается. Пытаюсь спасаться чем попало. Эскапизм при помощи подручных средств. Вот, например, Эрик Брун для поднятия настроения. Можно, глядя на него, спеть: "А вот за что я люблю ковбоя?". Это он в 1978 году в Форт-Уэрте, штат Техас, он там танцевал в рок-балете "Распутин" (но не в таком виде, естественно).
Вы смотрите, смотрите, что дают! Аттракцион неслыханной щедрости в эпоху коронавируса продолжается! Этой записи я никогда не видела, существует запись этого па-де-де в рамках Bell Telephone Hour, а здесь совсем другая запись. Короче, всем кричать ура. И, по-видимому, благодарить коронавирус. Я еще хочу сказать, что эта запись намного круче Bell-Telephone-Hour'вской. Та была все же... ну, там и качество оставляло желать, и может быть, из-за этого весь дуэт мне совсем не показался. То есть, Эрик красивый, Карла красивая, а дуэт скучный. А здесь совершенно другое впечатление: то есть, Эрик и Карла по-прежнему красивы, но и дуэт, оказывается, очень мил. Пусть это не великая хореография, но очень достойная. И снято не в пример лучше: оператор держит общие планы и показывает сам танец, и выглядит это очень здорово. В общем, зачет всем. И многосердец тем, кто это отыскал и выложил.
Всем любви, красоты, оперы (и балета!), радости и ыыыыыыы Томаса Хэмпсона императором Адрианом. Можно поумирать от зависти к его Антиною, а можно не умирать, а бескорыстно наслаждаться.
Под коронавирус и отмену всего на свете непонятно на какой срок театры соревнуются между собой, устраивая аттракционы неслыханной щедрости и выкладывая в открытый доступ все, что нажито непосильным трудом. Интересно, что оперными трансляциями все делятся куда активнее, чем трансляциями балетов - впрочем, ничего удивительного, оперных трансляций в принципе намного больше, чем трансляций балетных. Хотя некоторые театры могли бы не жадничать, а выложить и побольше балетов - да, Венская Опера, я смотрю на тебя. Я знаю, что у тебя в закромах много балетных записей, в том числе "Павильон Армиды" Ноймайера прошлого сезона, а ты выкладываешь из балетов одного "Пер Гюнта" (и даже не ноймайеровского), зато оперными записями заваливаешь с головой, одной только "Тоски" три штуки, с разными составами. Вот о "Тоске" я и хотела. Вчера посмотрела выложенную на сутки запись спектакля 2019 года, где бароном Скарпиа был кто? прекрасный Томас Хэмпсон. Тут, конечно, немедленно возникает вопрос, чего этой Тоске надо было, что она предпочла такому барону не слишком-то привлекательного Марио Каварадосси в исполнении Петра Бечалы. Но этот вопрос возникает только до просмотра, умозрительно, так сказать, а вот в спектакле у Тоски (Сондра Радвановски) с Каварадосси все так мило, что понимаешь - барон там лишний, пусть ужинать идет, или гавот танцевать, или я не знаю, Скьярроне испанским вином угощать (это эвфемизм, да! никаких, кстати, оснований для эвфемизма нет, но с вами тут слэшер сидит, ему много обоснуя не надо, а Скьярроне в этой постановке ну очень симпатичный мальчик). Я к Бечале отношусь ровно - и голос его мне и здесь мало зашел, но общая милота прям подкупила. И с Тоской они ворковали, как голубки, вообще у них хорошая сценическая химия. И это было так симпатично, что не хотелось придираться к голосу Бечалы. А Радвановски так и аудиально меня вполне радовала. Бывают такие Тоски, которых слушать тяжко и скучно, а ее было слушать интересно, и смотреть на нее - тоже. Вот она вроде и не юная, и не красотка, но очаровательная же. А что касается барона... ах, барон. При всем моем уважении к Радвановски и Бечале - не будь Хэмпсона, фиг бы я стала смотреть эту постановку. И вот теперь еще страшно жалею, что выложили запись всего на сутки и уже, кажется, убрали. Вот хотелось бы пересматривать, пересматривать и наслаждаться. Да, можно, кому охота, придраться к голоcу Хэмпсона, а мне вот неохота, потому что - я уже об этом говорила - его несовершенство для меня прекраснее совершенств. И он поет интересно. Бывают такие Скарпиа, которые сильными голосами монотонно пропевают все, что Пуччини написал, и делают это безумно скучно, сила голоса не спасает. А у Хэмпсона столько оттенков, столько интонаций, у него - благодаря голосу, благодаря игре, благодаря игре голосом, наконец, - Скарпиа получается полнокровным, многогранным, очаровательным персонажем. Конечно, страшная сволочь, но такая милая сволочь. Все эти мелкие жесты, движения рук, игра веером, улыбочки - от невинно-добродушных до откровенно гнусных, - ну прелесть же, прям хочется тыкать пальцем в экран чуть ли не каждую секунду и восхищаться. Этот Скарпиа еще и потому очарователен, что жизнелюбив и отнюдь не лишен чувства юмора, и очень доволен собой и всем миром, и своим местом в этом мире. А если кому-то это жмет - это его проблемы, а не проблемы барона. Это жизнелюбие напоминает о характере Скарпиа из постановки в Брегенце - там тоже барон Гидона Сакса был изумительно жизнерадостной скотиной. Смотреть на таких баронов очень весело, но при этом и радуешься, когда они получают по заслугам - ибо нефиг быть генерал-губернатором и думать, что при этом можно вести себя как свинья (измененная цитата, кто узнал, тот наш человек). Раз нельзя было стянуть запись этой постановки, я хоть немножко скринов с экрана сделала. Вот такой барон из первого акта - ну прелесть же, ну смотрите, прелесть какая гадость. А во втором акте он переобуется в башмаки на каблуках и станет еще прекраснее. И во втором акте он безумно похож на вампира. Но Тоска с ним все равно справляется - даже без осинового кола, а только при помощи фруктового ножа и такой-то божьей матери.
Я еще забыла сказать, что мне в этой постановке чрезвычайно зашел причетник. Его часто делают таким комическим элементом с документом, а здесь он был не карикатурный, а живой и очень симпатичный. И голос у него был хороший. Зачот причетнику. И Сполетте тоже, хороший Сполетта вышел, но совсем не развесистый, а какой надо Сполетта. О Скьярроне я уже сказала - мальчик прехорошенький. Заплечных дел мастера, пытавшие Каварадосси, - тоже ух какие колоритные типы. Такие в подворотне зарежут и не поморщатся. Ну, а что касается Анджелотти... эх. Не надо меня только бить за неполиткорректность. Но вот к чему порой приводит color-blind casting: появляется в спектакле чернокожий Анджелотти, у которого сестра - маркиза Аттаванти - нежная голубоглазая блондинка (и Тоска к ней ревнует Каварадосси). Чудеса, да и только. Впрочем, маркиза в спектакле напрямую не появляется, а если не понимать, о чем тут поют (и субтитры не читать), то и вопросов не возникнет. Но вообще, независимо от внешности, как раз Анджелотти мне тут не очень понравился - чисто игрой и голосом, но с другой стороны, Анджелотти - это такая маленькая роль, что даже если она спета-сыграна кое-как, на это можно легко забить.
Раз уж вспомнила ноймайеровского "Отелло" (и пересмотрела кусками) - вот гифка: Яго (Макс Мидинет) и Отелло (Гамаль Гуда). Никогда не устану восхищаться Мидинетом, вот был танцовщик от бога. У него некрасивое - но юное, мальчишеское, прелестное лицо, а какая легкость и точность движений, какая пластичность, какое изящество, какие руки, наконец! Дивные руки.
Как обычно, пренебрегла работой и решила сначала посмотреть пять минут "Дон Карлоса", а то как же за работу - и без "Дон Карлоса"? Где-то через час очнулась с трудом. Скачала еще одну постановку - страсбургскую, это все тот же Карсен (берут здесь), но состав совсем другой, не такой, как в свежей венецианской постановке. И мне по беглому просмотру показалось, что в Страсбурге состав-то был сильнее. Карлос так точно сильнее, и Эболи, да и Елизавета мне кажется интереснее, и Филипп уж точно не хуже венецианского Эспозито, и Родриго мне нравится в Страсбурге больше. Хотя финальный вотэтоповорот опять кажется неубедительным. Может быть, даже еще неубедительнее, чем в Венеции, потому что в Страсбурге Родриго симпатичнее. Ну и вообще... ну вот понимаю, понимаю, а не лежит у меня душа к этому выверту. И понимаю, что Карсен выстраивает свою постановку так, что вотэтоповорот с Родриго не противоречит внутренней логике, но все равно мне это не нравится. Ну да ладно. Зато просто приятно посмотреть еще один вариант постановки Карсена и сравнить с венецианским. Кстати, навострите ваши уши: Teatro Regio di Parma устраивает щедрый стриминг записей со своих старых фестивалей Верди, среди всего прочего обещает и постановку "Дон Карлоса" 2016 года, правда, не прямо сейчас, а только 9 апреля, а вообще смотрите весь список обещанного здесь: www.teatroregioparma.it/en/spettacolo/festival-... А я сейчас вот совсем уже ухожу работать, а напоследок скажу, что еще смотрела сейчас кусками постановку Декера и вынуждена была оттаскивать себя от экрана чуть ли не трактором. Невозможно оторваться! Какая постановка, люди, какой каст, какой спектакль, аыыыыы! Глупый зритель теряет дар речи и только восторженно ухает. Вот еще гифочку сделала. Сто раз говорила и в сто первый раз скажу, что меня страшно кинкают отношения Филиппа и Карлоса в этой постановке. Да, ужас. Да, абьюз во все поля. Да, Филипп сам изломанный и Карлоса ломает только так. Но до чего же кинково-то! До чего же увлекательно. И до чего же они оба прекрасны - Роберт Ллойд и Роландо Вильясон.
Сижу и продолжаю страдать, нет, не так - СТРАДАТЬ - из-за отмены трансляции штутгартского "Дон Карлоса". Остается только малюсенькая надежда, что его вернут в следующем сезоне и протранслируют, а может быть, мне удастся и на живой спектакль попасть. Вопрос о том, наступит ли следующий сезон ("наступит ли двадцать первый век"), - даже не рассматривается, нужно же мне надеяться на что-то хорошее. Ну хватит, господи, ну пусть уже все кончится, пусть границы и театры откроются. А пока что мне остается? Учу наизусть трейлер и смотрю маленькие интервьюшки с участниками постановки. Кажется, вот в этой постановке нам выдали бы полноценного Родриго-интригана, по крайней мере, исполнитель партии Родриго - Бьорн Бюргер - утверждал, что Родриго у него влюблен в успех и готов идти по трупам. А с виду такой лапочка, но не доверяйте Родригам, которые выглядят, как лапочки. А Горан Юрич - Филипп - на вопрос о том, какой бы ему хотелось сделать конец в опере, ответил, что эх, вот и вправду даровать бы свободу Фландрии! Самым слабым персонажем многие назвали Карлоса, хотя вот исполнительница роли Эболи почему-то назвала Елизавету, но это уж извините, не верю. А что до любимой сцены - то Родриго любит сцену смерти, Елизавета любит финальный дуэт с Карлосом, а Филипп любит все свои сцены, но особенно дуэт с Инквизитором. Юрич такой обаятельный, я не могу. А Массимо Джордано - Карлос - на вопрос "ну и как вам это - петь Карлоса по-французски" - смеется и отвечает, что, мол, ну вы же понимаете, я итальянец! но вообще-то нравится. И еще всех зовет на спектакль, обещает, что это будет круто-круто, и вот тут я снова впадаю в меланхолию и ухожу рыдать в углу.