Главы 3-4: m-lle-lucille.diary.ru/p217239987.htm
Главы 5-6: m-lle-lucille.diary.ru/p217239888.htm
Главы 7-8: m-lle-lucille.diary.ru/p217239970.htm
Главы 9-10: m-lle-lucille.diary.ru/p217239955.htm
Главы 11-12: m-lle-lucille.diary.ru/p217239919.htm
Главы 13-14: m-lle-lucille.diary.ru/p217239929.htm
"Гипнодорм для сомнамбулы", главы 1-2
В доме было очень страшно жить. Вслух об этом не скажешь, и он молчал, он улыбался уклончиво, когда его расспрашивали о родителях, о детстве, о том, каким он был, каким ощущал себя - раньше, пока не вырос. Зачем вам слушать о страшном, давайте лучше переведем разговор на что-то безопасное и милое, на балет, нет ничего милее и безопаснее балета: сильфидочки порхают, а принцы обрывают у них крылышки, как лепестки у ромашки, и гадают - любит или не любит, и роняют сильфиду-ромашку наземь, понимая, что не любит, нет, не любит, и слепнут от обиды, танцуют в темноте, пока не умрут от разрыва сердца, от разрыва аорты, позавидуйте им, вот прекрасная смерть. А его мать умерла от передозировки снотворного: ее выпустили из лечебницы - в пятый раз? в шестой? теперь и не вспомнить, ее выпустили, но она знала и все знали, что придется туда вернуться, и ее опять будут лечить, не понимая, что с ней такое, будут лечить наугад, тоже ощупью, в той же темноте, где танцевал принц, ее сын, она знала об этом и подумала - боже мой, что она подумала, как легко домысливать за нее, все же он кое-что у нее унаследовал, глаза, голос, смех, болезнь, и пытался понять, о чем она думала, когда шла в лес, когда расстилала на траве жакет, чтоб не простыть, не замерзнуть, вечер сырой, неприятно сидеть на мокром, все конверты надписаны и заклеены, бутылочка доверху набита таблетками, маленькими таблетками, которые так легко глотать одну за другой, как конфеты, но надо быть осторожнее, не то поднимется рвота, а ей хочется тихо лечь и уснуть, и никогда не просыпаться. И все-таки она измучила тебя, сказал Франц после похорон, она тебя выгнала, и это было жестоко. Конечно, она уже тогда была больна, и мне ее жаль, но мне еще больше жаль тебя, мой хороший, дай-ка мне руку, ты слишком бледен, мне кажется, ты сейчас упадешь. А он не собирался падать, он чувствовал, что все выдержит - похороны и все, что будет после похорон, он был сильнее, чем думал Франц, сильнее, чем все вокруг думали: такой хрупкий мальчик, щеки ввалились, какой удар для него, он сейчас заплачет от горя; он стоял рядом с Францем, держась за его руку, чем крепче сжимаешь пальцы, тем легче терпеть все это, медленную, растянутую боль вроде зубной, но не в зубах и даже не в сердце, а где-то в горле, плакать нельзя и нельзя отвечать, когда брат подошел к нему и выговорил тихо: она из-за тебя умерла, слышишь, это ты виноват, что она умерла, да, не кричи так, я все слышу, я знаю, что она из-за меня умерла. Или это сказала сестра: это ты виноват, это все из-за тебя, а брат вмешался и велел: прекратите оба, не вспомнить теперь, все запуталось, не распутаешь, и какая разница, кто что сказал, он был виноват, потому что мать любила его, мать умерла, прижимая к груди его фотографию, мать оставила записку ему одному - все остальные конверты пусты, ничего в них нет, ни прощания, ни любви. Они прилетели накануне, и отец встречал их в аэропорту, дурной знак, подумал он, увидев отца, о, лишь бы не было скандала, все непредсказуемы, не только мать, и сдержанный, рассудительный отец сейчас набросится на него, сейчас закричит, что Франц его развратил, и все обернутся: боже, как мило, но это старая история, Франц развратил его восемь лет назад, ничего интересного, пожалуйста, господа, идите себе, идите, и вы тоже, и вы. Франц спросил: что случилось, ты знал, что твой отец нас встретит, и он ответил, что ничего не знал, может быть, отец вообще не их ждет, может быть, какого-нибудь старого друга, должны же быть у отца старые друзья. Но отец ждал именно их, отец шагнул к ним и кивнул Францу, а его обнял и прижал к себе. И сказал: пойдем, мы должны ее похоронить. Никогда не забыть, как отец сказал это: пойдем, мы должны ее похоронить, и он понял, кто умер, и молча поцеловал отца в щеку, а Франц стоял рядом и смотрел на них, не лезть же с соболезнованиями, тут ничем не поможешь. Что случилось, когда она умерла? Но отец не ответил, когда она умерла, теперь все так хорошо устроено, холодильники в моргах, тело можно хранить очень долго, пока все не съедутся после каникул. Зимой умирать плохо, земля холодная, тяжело копать могилу, а летом умирать еще хуже, все отдыхают, либо жди, когда все вернутся, либо соглашайся, чтоб присутствовали те, кто есть, старики, паралитики, младенцы; лучше всего умирать в межсезонье, погода хорошая, и все на месте, все готовы одеться в черное и прийти на прощание, просьба не присылать венков, цветы приносите не белые и не желтые, а красные или розовые, покойная любила розовые цветы. Мы ждали, когда ты вернешься, сказал отец, когда вы оба вернетесь. Мы отложили похороны до тех пор. Теперь ты вернулся, и можно больше ничего не откладывать. Мы сожжем ее, она хотела, чтобы ее сожгли. Кремировали, зачем-то поправил Франц, невыносимо слово «сожгли», от него пахнет горелым мясом, как будто сжигают не мертвую, а живую. Мы ее кремируем, повторил отец. Все будет хорошо. Все было хорошо. Они ее кремировали. Они не поссорились, не переругались, они обещали звонить друг другу, присылать открытки на рождество. Все недоразумения стерла эта смерть, они снова были семьей, они все были очень несчастны. Все хорошо. Они ее похоронили. Какое облегчение, какое счастье, что она наконец-то умерла.
Они спали в разных комнатах с тех пор, как Франц предложил закончить с сексом: что-нибудь одно, сказал он, либо я сплю с тобой, либо я забочусь о тебе, я не могу быть для тебя и любовником, и опекуном, это уж чересчур, выбирай сам, что для тебя важнее. Нет-нет, мой дорогой, я не хочу сказать, будто не люблю тебя, я очень тебя люблю, но выбери какую-нибудь одну любовь, пожалуйста, не требуй от меня и того, и другого. Как жестоко, как похоже на Франца: нет-нет, мой дорогой, я не принуждаю тебя, выбирай сам, какой палец отрезать, нет, нельзя все спасти, придется тебе расстаться со мной-ночным или со мной-дневным, если не хочешь расстаться со мной вообще, потерять меня целиком. Будем благоразумны, мы же взрослые люди, не все ли тебе равно, с кем спать, так даже веселее: будем знакомиться в барах с хорошенькими и меняться друг с другом, меняться, а не изменять. Он согласился, что ему еще оставалось, и знакомился иногда с хорошенькими, и сталкивался по утрам с другими хорошенькими, которых Франц приводил к себе на ночь, и здоровался вежливо: доброе утро, очень приятно, у нас на завтрак омлет, вы любите омлет, прекрасно, а я люблю Франца, не воображайте, что имеете на него право, переспав с ним один раз или тысячу раз. Как ты себя ведешь, морщился Франц, мы же договорились, но прощал ему: он еще мальчишка, что с него взять, вырастет и поумнеет, а если не поумнеет - ему же хуже, мне не нужны дураки. А кто тебе нужен, Франц, я тебе нужен? - конечно, мой дорогой, стал бы я иначе возиться с тобой, а зачем ты мне нужен, лучше не спрашивай, я сам не знаю, что на это ответить, пожалуй, я люблю тебя, и ты очарователен, и мне хорошо с тобой, но я не хочу тратить на тебя слишком много сил, иди к себе, спокойной ночи. Иногда ему казалось - нет ничего унизительнее поцелуя на ночь, мимолетного прикосновения губ к губам: нельзя затянуть этот поцелуй, нельзя прижаться и обнять Франца, остаться рядом с ним, он гладил тихонько не руку, а рукав Франца, и послушно уходил к себе в комнату, спокойной ночи, можно не запирать дверь, ночью никто не придет.
Франц пришел к нему после похорон матери, приоткрыл дверь, не постучав, и спросил: еще не спишь? - нет, не то, спросил: я тебе не помешаю? - снова не то, что же он точно сказал, ах да, уже поздно, отчего ты не спишь, тебе завтра рано вставать. Отчего он не спал, не принять ли и ему снотворное, у них в доме всегда были таблетки, много таблеток, но он не хотел засыпать, он вообще ничего не хотел сейчас, даже видеть Франца, но Франц сел к нему на кровать и провел ладонью по его лбу и по щеке, и он не посмел отвернуться и не посмел попросить: пожалуйста, уходи. Он смотрел снизу вверх на длинное, узкое лицо Франца; когда они только познакомились, мать восхищалась им, мать говорила: сразу видно, что он не простой человек, настоящую кровь ни с чем не спутаешь, и он красив, как любовник в кино, а через год она кричала: он тебя развратил, я этого так не оставлю, я пойду в полицию, боже мой, мама, он меня не развращал, он и не знал, сколько мне лет, я лгал ему, все началось с этой лжи, я один виноват, а он ни при чем, пожалуйста, не кричи так, я больше не могу. Еще несколько лет - и Франц станет совсем некрасив, станет похож на истощенного англичанина, но не рыжего, а светлого, что-то английское было в нем, это тоже, наверно, настоящая кровь, сколько всего намешано в этих жилах. Что за человек Франц - он не знал до сих пор, не простой, но все на свете сложные; неужели не хочется узнать, кто спит с вами рядом? хочется, но Франц больше не спал с ним рядом, не узнать, что он такое, можно спросить других, и он спрашивал когда-то, одни отвечали, что Франц очаровательный и веселый, повезло тебе, что вы встретились, другие отвечали, что Франц невыносимый, нечуткий, жестокий, не повезло тебе, что вы с ним встретились, уходи от него, беги от него, ничего хорошего ты от него не получишь, те, кто не любили Франца, всегда объясняли подробнее и длиннее, отчего не любят его, а он, выслушав до конца, говорил в ответ: наверно, вы правы, но я не хочу от него уходить, я его люблю, что ж, вольно тебе мучиться, делай, как хочешь, не уходи, но не жалуйся потом, что тебе с ним плохо. Он и так не жаловался, ему не от Франца и не с Францем было плохо, ему было плохо от себя самого, но что об этом рассказывать, все огорчатся, но не помогут, ничем тут нельзя помочь. Что такое Франц, не все ли равно, а что такое он сам, что-то ужасное, что-то такое, с чем трудно жить, а Франц живет, Франц о нем заботится, добрый Франц, а он неблагодарный. Он улыбнулся Францу и поцеловал его руку, приятнее все же целовать руку, а не рукав, притворяться, что у них все хорошо, они очень любят друг друга. Притворяться, что он очень любит Франца, но не страдает от этой любви, ничего не просит, ни на что не надеется, как легко было бы ни на что не надеяться, почему он до сих пор ждал чего-то, почему думал, что Франц чего-то хочет от него, Франц хочет его, нет, Франц совсем его не хочет. Франц снова погладил его по щеке и сказал:
- Я посплю сегодня с тобой, мой хороший, если ты не против. Мне бы не хотелось оставлять тебя одного.
- Это оттого, что у меня умерла мать, и ты боишься, что я этого не переживу?
- Это оттого, что тебе плохо, я надеюсь, ты не станешь говорить, что это не так.
- Как жаль, что у меня только одна мать. Если б их было много, и они умирали чаще, ты бы чаще приходил поспать со мной.
- Мы договорились, не забывай. Ты сам согласился.
- А теперь ты хочешь немножко утешить меня. Больше ничего не подействует, нужно что-то посильнее слов, верно? Хороший секс, Франц. Помнишь, в наш первый год, когда я врал тебе, что мне восемнадцать, а мне еще и семнадцати не было? Мы были у тебя дома, я подошел к тебе сзади, обнял и укусил, а ты обернулся и прижал меня к стене.
- Я не буду прижимать тебя к стене, я прижму тебя к кровати. Я соскучился, Хеннинг. Мне не хватает тебя.
Взять бы его за ворот, нагнуть к себе и поцеловать, взять бы его за ворот и выставить вон, хлопнуть дверью и громко повернуть ключ: не думай, что ты можешь вертеть мной, как этим ключом, мы договорились, так и будет, иди к своим мальчишкам и не пытайся меня утешать, я справлюсь сам, я всегда сам справлялся; он лежал, не шевелясь, и ждал, что сделает Франц, и знал, что Франц нагнется к нему и поцелует, и прижмет его к кровати, попросит: лежи смирно, да, милый Хеннинг, лежи смирно, притворись, что ты уже мертв. Рот Франца пах жимолостью - это от зубной пасты, пах табаком - он стал больше курить, и все крепкие сигареты, уже не трубку, когда-то он курил трубку, он целовался, как прежде, ничего не изменилось за столько лет, за сколько лет, между прочим, и не приснилось ли им, что они перестали спать вместе, перестали быть любовниками, исключая двусмысленность, мало ли кто спит вместе мало ли с кем, под разными одеялами, на разных подушках, с демаркационной линией посередине, а они решили не быть любовниками, это другое; все-таки это мучительно - любить и отказывать тому, кого любишь, отталкивать того, кто любит тебя, ради чего быть целомудренными, неужели совокупления отнимают так много сил, но вслух не спросишь, потому что Франц рассердится и уйдет, так страшно, что он уйдет, тогда впору лечь ничком и умереть, замерзнуть насмерть, как замерзла мать, но не от слабости и не от снотворного, а от отсутствия любви. О чем ты думаешь, спросил Франц и взглянул на него подозрительно, о ком ты думаешь, так будет вернее, уж не хочешь ли ты, чтоб вместо меня был сейчас кто-то другой? Я не хочу никого, кроме тебя, я ни о ком не думаю, ложись, пожалуйста, мне завтра рано вставать. Он не посмел выговорить это вслух, он только улыбнулся и почувствовал, что его улыбка отвратительна, и весь он отвратителен и лжив, и жалок, и Франц не может его любить, и терпеть уже почти не может, Франц сейчас уйдет, спи, милый, мне завтра рано вставать, да и тебе, кажется, тоже; они оба встанут рано, как всегда, встретятся утром за завтраком и притворятся, что ничего не было этой ночью, ешь скорее, Хеннинг, мой милый, скажет Франц, ты опоздаешь в театр.
Ну, пусти меня, сказал Франц сейчас и снял халат, потянулся и лег рядом с ним, под одно одеяло. Господи, Франц, как тебе не холодно без ничего, я бы не уснул без пижамы. Но ведь ты согреешь меня, мой милый, правда? Да и тебе пижама не понадобится, без нее удобней, дай-ка, я помогу ее снять. Ему было шестнадцать, он врал, что ему восемнадцать, он впервые остался ночевать у Франца и забыл дома пижаму, и признался в этом, лишь когда вышел из ванной, в красном халате Франца, куда делся этот халат, наверно, Франц его выбросил. Полно, мой милый, сказал Франц тогда, зачем тебе пижама, без нее удобней, а если ты боишься замерзнуть, то зря, я тебя согрею, ну, пусти меня. Как они провели ту ночь - ах, ужасно, не спали ни минуты, ах, прекрасно, не скучали ни минуты, но были наутро совсем разбиты, дремали за столом и ничего не ели, и не желали расставаться, так и держались за руки, пока не зазвонил телефон, пока мать не напомнила, что Хеннингу пора домой, теперь телефон молчит, матери нет на свете, а ему не пора домой, никто его не позовет обратно. Франц обнял его и медленно прижал к себе, провел ладонями по спине, по бедрам и заду, он вырос, но все так же худ, а Францу нравятся совсем молодые, вот в чем дело, Францу нравятся мальчики, узкокостные, нежные, хрупкие, а он постарел, ему двадцать три, нет, он повторил из какой-то книги: «старые, семнадцатилетние», но Францу семнадцатилетние и не нравились, это слишком опасно, однажды удалось выкрутиться, но в другой раз не удастся, гораздо удобней, когда мальчику двадцать три, и на нем нет пижамы, так легко сразу перевернуть его на живот и зайти сзади, поцеловать в затылок и вообразить кого угодно, кого-то незнакомого, который еще не успел надоесть.
- Мы будем что-нибудь делать? Я сейчас усну.
- Ты что-то принял?
- Ничего я не принимал. Боже мой, Франц, зачем ты все так усложняешь? Давай переспим, если хочешь, только не тяни.
- Я могу уйти, если я так тебе мешаю, - сухо сказал Франц.
- Ты мне не мешаешь.
Впору расплакаться от тоски: ничего он не понимает, этот Франц, не хочет ничего понимать, я люблю его, а он думает, что он мне мешает, а он мне совсем не мешает, он меня мучает. Он закрыл глаза и поцеловал Франца вслепую, куда губы попадут, и все будет знакомо, когда-то он изучал Франца, исцеловывал - ужасное слово, но действие еще ужасней, - и Франц вздрагивал и жаловался, что ему щекотно, он и теперь вздрогнул и взял его за затылок, направляя, указывая - где целовать, в шею не надо, лучше выше, по впалым щекам, или ниже, по выступающим ключицам, но в шею не надо, это неприятно, все начинается с поцелуев, а потом берут бритву и пытаются махнуть наискосок; он знал все страхи Франца, он и сам боялся опасных бритв, острых лезвий, как странно, что мать не вскрыла вены, он бы выпил снотворное и вскрыл вены, чтобы наверняка, но и так получилось - наверняка, она умерла, ее похоронили, а он целовал любовника, из-за которого ушел из дома, разбил матери сердце, было бы что разбивать, он в конце концов и был виноват в ее смерти, но притворялся, что это не так, и просил: утешайте меня, любите, мне хочется умереть, и поэтому любите меня и не отпускайте, помешайте мне умереть, ничего он не просил, но крепче обнимал Франца и чувствовал его твердый член, и думал: как странно, а я совсем не возбужден. А ты совсем не возбужден, заметил Франц, мой бедный мальчик, так у нас с тобой ничего не выйдет. Он виноват, что у них ничего не выйдет, ничего не вышло, а Франц ни при чем, Франц хороший, а он дурной, он даже не человек, он дурная вещь, он должен тихо стоять в углу и ничего не просить, ни на что не надеяться, он все портит, пытаясь что-то изменить, на него и смотреть противно. Это бессилие от усталости, усталость от бессилия, выворачивай как угодно, он обхватил ладонью член и стал мастурбировать, ни о чем не думая, фантазии только мешают, нужна механика, физиология, чтобы кровь заполнила пещеристые пространства, повысилось какое-то внутрикавернозное давление, не все ли равно, что это значит, лишь бы встал поскорее, лишь бы Франц не повторил участливо: мой бедный мальчик, ты совсем не возбужден. Сам-то Франц уже хотел - не его, конечно, а кого-то недостижимого, но соглашался, так и быть, кончить в него, негодная замена, но сколько можно капризничать, еще скучнее кончать себе в руку, а недостижимый ляжет в постель завтра или послезавтра, Франц никогда не увлекался безнадежно, он не так глуп; он спросил нетерпеливо: ты готов? долго еще ты будешь возиться? и добавил: ложись на живот, так будет удобнее. Ложись на живот, так я не увижу твоего лица, забуду, что ты - это ты, нет, неправда, Франц не думал об этом, просто хотел, чтоб им было удобнее, он всегда заботился о Хеннинге, он никогда не делал Хеннингу больно, почти никогда, он осторожен, он очень хороший любовник, а Хеннинг дурная, неблагодарная вещь.
Он лег на живот, лицом в горячую подушку, и вытянул руки в стороны, не надо его привязывать, он и так не шевельнется, не станет сопротивляться. Я тебя не узнаю, заметил Франц, когда это ты сделался таким безразличным, таким послушным, раньше ты вел себя совсем по-другому. Впрочем, неважно, я думаю, ты просто устал, лежи спокойно, я сделаю все сам. Как хорошо, что Франц все сделает сам, пальцы у него длинные и докторски ловкие, дирижерски точные, он знает, как размять и смазать, как вводить и брать, как трахать неторопливо, как трахать очень быстро, лучше бы побыстрее, так хочется прекратиться, уснуть и ничего не чувствовать, но придется еще несколько минут потерпеть, ничего страшного, ему ведь не больно, ему тоже приятно, он потом пожалеет, что все закончилось, попросит сделать снова - но Франц не согласится: одного раза достаточно, пора спать. Тебе нравится, Хеннинг, мой милый, тебе хорошо? - да, мне нравится, мне хорошо, я люблю тебя, Франц, не останавливайся. Он бы и не смог сейчас остановиться, он зашел слишком далеко, слишком глубоко, это милая шуточка, оправдание для недобровольного секса, я бы и рад прекратить все это, но жаль из тебя выходить, ты славный и узкий, потерпи, что тебе стоит, я скоро кончу, я и тебя заодно приласкаю, мне нетрудно, встань-ка на четвереньки, а то мне неудобно, вот так, умница, хороший мальчик, сладкий мальчик, я забыл, как тебя зовут. Нет, это несносно, это издевательство, а не утешение, тем более - не любовь, а Франц чудовище, просто бессердечный человек, и мать когда-то твердила: у него сердца нет, он тебя не любит, он тебя использует, а он не верил, он думал, она специально так говорит, чтобы их поссорить, а она была права, Франц не любит его, не любит, не любит. Все же он кончил и снова растянулся на животе, прижимаясь щекой к подушке, и почувствовал, что Франц целует его в затылок, и услышал: «умница, прелесть, сладкий мой мальчик», как отвратительны эти нежности, отвратительны капли спермы на бедрах и ягодицах, соитие тоже отвратительно, и каждая тварь грустна после него, он тварь и он печален. Он сказал:
- Ты хоть помнишь, кто я такой?
- Что за вопрос, - отозвался Франц, - я старше тебя, но пока еще не маразматик. С какой стати мне тебя забывать?
- И ты помнишь, как меня зовут?
- Допустим, помню. Тебя зовут Вильфрид, разве нет?
- Нет, меня зовут совсем по-другому.
- Что ж, значит, я перепутал. Бьёрн, тебя зовут Бьёрн, теперь я вспомнил.
- Меня зовут не Бьёрн. И не Кьёлд. И даже не Эрик, и не Нильс, и не Петер, и не Альбан, и не Себастьян, и не Андреас, и не Йон.
- И боюсь, даже не Ульрик. Перестань валять дурака, Хеннинг, это совсем не смешно.
Я не валяю дурака, я действительно не помню, не понимаю, кто я такой, как меня зовут, где я сейчас. Он думал прежде, все будет легко и честно: родители, родственники, друзья, люди в театре поворчат и успокоятся, и каждый припомнит похожий случай, какую-нибудь незамужнюю тетушку, спавшую в одной кровати со своей подругой, какого-нибудь холостого коллегу, гулявшего под ручку с названым племянником, они встречаются чаще, чем кажется, эти тетушки, дядюшки, подруги и племянники, о них не принято говорить вслух, неприлично, уважайте тайну чужой личной жизни, но все знают, почему она не вышла замуж, почему он не женился, и уверяют, что все равно их любят, они очень милые, и наплевать, с кем они ложатся под одеяло. Но мать плакала и швыряла из окна его белье, книги, ножницы, но отец отказывался с ним разговаривать, переходил на другую сторону улицы, когда он шел навстречу, но брат говорил: ты псих, тебе надо лечиться, это ненормально - хотеть мужчину, это болезнь, но сестра злилась, что он не может уладить все тихо, непременно доведет до скандала, но в театре ему свистели вслед и шутили: у нас столько красивых девочек, вот, например, Хеннинг, а об Эрике шутить не смели, хоть и знали, что он такой же, как Хеннинг, ненормальный и хочет мужчин, и спит с мужчинами, но Эрика нельзя трогать, а Хеннинг сам нарывается, он уходил из столовой и ел на лестнице, сидя на подоконнике, и врал, что в столовой душно, а у него голова болит, лучше он здесь поест, здесь тихо и много воздуха, а если вдруг станет хуже, он примет аспирин, и тогда все точно пройдет. Вера поднималась по ступенькам и видела его, и не спрашивала, что он тут делает, а садилась рядом с ним на подоконник и закуривала, на лестнице разрешено курить, в студиях запрещено, она стряхивала пепел в бумажный пакет из-под бутерброда и повторяла со своим жестким акцентом, с прелестным русским акцентом, что еще чего не хватало - переживать из-за идиотов, из-за лицемеров, наплюй на них и обедай в столовой, они поймут, что бесполезно к тебе приставать, и утихнут, и в конце концов, если посмотреть повнимательнее, им просто завидно, что у тебя есть эта любовь, а у них нет, им тоже хочется чего-нибудь романтичного, не барона, так баронессы, а им ничего не светит, вот они и цепляются к тебе, все от зависти, малыш, и от страха, что их никогда не будут так сильно любить. Вздор, Вера, они вовсе мне не завидуют, они меня презирают, и наверно, правильно делают, и мне кажется, у меня уже нет никакой любви, Франц стал холоднее и равнодушнее, впрочем, об этом и Вере не расскажешь, незачем ее волновать, пусть она думает, что Франц по-прежнему любит его, защищает от большой нелюбви за дверью их дома, в холодном открытом пространстве, в дурном местном климате всё дожди, дожди, туманы, насморки и начатки душевных болезней, первые симптомы психической чахотки, от которой не спасают ни горные санатории, ни лекарства, ни пневмоторакс, мушки и мед. Он уверял, что все хорошо, он даже звал ее поужинать втроем с Францем в свободный день, нет, вчетвером с Хью, две пары - постарше и помладше, как будто она и Хью - его родители, и он привел к ним своего любовника, своего дорогого друга. К настоящим родным его не приведешь, только дед их и принимал, хмыкал участливо и усаживал рядышком на красном диване, наливал коньяк в маленькие рюмки, нарезал ломтями мясной пирог, они ели и пили очень просто, без церемоний, все же мы семья, ворчал дед, а Мета дурит и сама чувствует, что дурит, и ей стыдно, вот увидишь, все образуется, она признает, что была дурой, и извинится перед тобой, не падай духом, мой мальчик, возьми еще пирога. На обратном пути Франц спрашивал подозрительно: твой дед хоть понимает, что у нас за отношения, или считает, что мы просто очень хорошие друзья, то есть, если он так считает, это и лучше, зачем его волновать, но вообще-то противно, нельзя в его годы быть таким наивным, ах, Франц, не говори глупостей, дед все прекрасно понимает, он пока не выжил из ума; когда Франц выходил вымыть руки, дед наклонялся к нему и говорил тихонько: он тебя не обижает? если обижает, не терпи, не надейся, что он образумится, поверь мне, таких людей не переделаешь, любовь их не исправляет, одно спасение - вовремя от них сбежать, если он тебя обижает, не жди, что он раскается, сразу уходи, я тебе всегда помогу, рассчитывай на меня, он возражал: что ты, дед, Франц чудесный и очень спокойный, мы с ним никогда не ссоримся, и в самом деле, зачем волновать деда, пусть верит, что они никогда не ссорятся, пусть думает, что он, его внук, очень счастлив, должен же кто-нибудь быть счастливым в их ненормальной семье.
Он встал с постели, чувствуя, что раздет не догола, а до костей, это гадкая нагота, как ни прикрывайся, легче не станет, и одежда тоже не спасает, он все равно беззащитен, кожа с него содрана, и все показывают на него пальцами: смотрите, какой урод с содранной кожей. Ты куда, в туалет? - и он ответил, раздражаясь: не в туалет, а в душ, я не могу уснуть, от меня пахнет, я весь в твоей сперме. Смени простыню, пока я буду мыться, сделай мне одолжение. Сам сменишь, сказал Франц, я пойду к себе. Я и не собирался спать у тебя, просто хотел тебя утешить. Спаси бог от таких утешений, спасибо за такие утешения, какое счастье, что мать уже умерла и не умрет во второй раз, и ему не придется вынести все это снова. Ты неблагодарный мальчишка, я мог бы и не возиться с тобой, нет смысла делать добро и получать упреки в ответ, но я люблю бессмысленность, я, в сущности, очень добр, когда-нибудь ты это признаешь, но разумеется, не сейчас, сейчас у тебя нервы расстроены, и я прощаю тебя за все, что ты говоришь, а простыню перестилай сам, я устал и пойду к себе спать. Ну и уходи, убирайся, я не просил у тебя утешений, я не просил у тебя объятий и поцелуев, и секс был отвратительный, хуже и не припомню, и я совсем не люблю тебя, я устал, оставь меня в покое, я задыхаюсь, когда ты лежишь со мной рядом, мне кажется, меня вырвет на пол и на эту проклятую простыню, если ты не уйдешь. Но это не выговоришь вслух, не посмеешь даже подумать, он прижал руку к горлу, сдерживая рвоту, и вышел из спальни, и услышал, как Франц сказал ему вслед: не притворяйся, тебя не тошнит, мы ели за ужином одно и то же. Но это не ужин, а что-то еще, желчь, горечь, горесть, гадость, в ванной он встал на колени перед унитазом, и его вырвало чем-то желтым, густым и кислым, голова закружилась, и он испугался, что сейчас потеряет сознание, упадет и заденет что-нибудь, и что-нибудь разобьет, сам разобьется вдребезги, будто стеклянный, кто его называл стеклянным мальчиком, может быть, Вера. Позвать бы Франца, но горло снова стиснуло спазмом, он раскрыл рот и сплюнул новый сгусток желтого и кислого, и подумал, что станет пустым и чистым, когда избавится от всего этого, и наверно, умрет, потому что желтое и мерзкое было не съеденным ужином, не желчью или желудочным соком, а им самим, и если он выблюет себя самого, то вряд ли выживет, очень хорошо, что он не выживет, ему нельзя, ему незачем жить. Его трясло и выворачивало наизнанку, господи, как много в нем - его, и во рту мерзкий вкус, желтый вкус, и желтый свет режет глаза, все вокруг желтое. А потом, он и не заметил, как это получилось, он не услышал шагов, - но Франц подошел к нему и прикоснулся к его плечу, и сказал тревожно: давай, я вызову скорую, мне не нравится, что с тобой происходит. Мне тоже не нравится, ответил он, не надо скорую, и тебе не надо здесь быть, иди спать.
Франц сел на пол рядом с ним и взял его за плечи: я держу тебя, я с тобой, я тебя не оставлю. Как это похоже на Франца: сначала измучить, довести до слез или до смерти, а затем спасти и успокоить, и убедить в своей любви; нельзя ему верить и невозможно - не верить, когда он гладит ладонью по спине и греет, и шепчет, что сейчас все пройдет, не плачь, я с тобой, сейчас станет легче, ну, не плачь, мальчик мой, не плачь, это у тебя нервное, желудок не справляется со стрессом и страданием. При чем тут желудок, это совсем не желудочное, при чем тут страдания, он совсем не страдает, он смирился с тем, что мать умерла, он знал, что она скоро умрет, это все от усталости, от дурного секса, но не признаешься, что секс был дурной, легче свалить все на несвежий сыр, на размякшие помидоры, на вчерашнее молоко, съел что-то не то, хоть мы ели все одинаковое, но ты крепче, чем я, ты не заметил, а я отравился, как это глупо, как мерзко, не сиди со мной, это надолго, лучше иди спать. У него текло из носа, текло изо рта, красив, нечего сказать: глаза красные, лицо опухло, на ягодицах присохла сперма, он отвратительный, и от него плохо пахнет - рвотой и спермой, дурным сексом, и Франц непременно припомнит ему эту грязь, запах, судороги над унитазом, залитое слезами и слизью лицо, он представил себе, как Франц все это припоминает, как Франц говорит насмешливо: осторожнее с едой, а то опять проглотишь какую-нибудь дрянь, отравишься и будешь полночи стонать в уборной, - и его опять замутило, он опустил голову и заплакал. И почувствовал, что Франц обнимает его - отвратительного, грязного, плачущего, и прижимает к себе; он уткнулся в плечо Франца, в серый халат, и задохнулся от горя, и прошептал сквозь слезы, что мама умерла, а он виноват в ее смерти, он один во всем виноват, лучше ему исчезнуть, от него всем плохо, и Францу от него тоже плохо, он всем приносит несчастья, он проклятый, проклятая вещь.
@темы: фики, Erik Bruhn, Constantin Patsalas, Henning Kronstam, Royal Danish Ballet, Franz Gerstenberg
Но не в длине его дело, он страшный очень, и отношения страшные у Хеннинга, и внутренний мир жуткий. Когда вырулю в несгибаемый оптимизм и солнечное настроение, я это перечитаю, а пока боюсь снова заглядывать - и так сезон весенней слякоти тянет в печаль.
Хех, да ладно, я понимаю, что оно вышло депрессивным до крайности (и сочинялось депрессивным автором, и герой депрессивный, и все депрессивное). Так что ладно: сумеешь перечитать - хорошо, а не сумеешь - видно, так суждено ему.)
А у этого депрессивного текста есть и одно непосредственно положительное следствие: теперь хочется больше подробностей про Хеннинга (и записей бы, но я понимаю так, что с ними все совсем плохо, да?) Он в самом деле был...как бы это сказать? Он в том же немного роде, что и Константин: он был интересный, сложный - и в творческом плане был отнюдь не нулем, но обстоятельства сложились так, что после смерти памяти о нем сохранилось куда меньше, чем объективно он заслуживал бы. Понятно, что Хеннинга помнят все же больше - в Дании. Но для недатчан его все равно что и не было, и это грустно.
А что касается памяти - так ведь фишка в том, мне кажется, что Хеннинга-то теперь лучше знают (не скажу - помнят) за пределами Дании, в англоязычном мире, благодаря книге Томалонис. Именно Томалонис сделала, мне кажется, безумно много для сохранения памяти о Кронстаме. Но есть ирония в том, что эта биография вышла именно на английском, и это работа американки, а датчане-то как раз ничего особенного для сохранения памяти о Кронстаме и не сделали.