79. "Игра о Ла Верне", вот как называется это безобразие. Собственно говоря, это нечто среднее между фиком и ориджем. Скорее даже оридж, чем фик. Тем не менее, у него есть вполне себе исходный канон: это манга Аойке Ясуко. Даже три манги - "From Eroica with Love", "Z" и "Madan no Shashu" (она же - "Der Freischütz"). Еще летом я написала пост, в котором рассказала о выдуманном и абсолютно фанонном пейринге с персонажами из этих манг. В каноничной вселенной эти персонажи не пересекались и друг о друге не знали. Тут бы мне и остановиться, но осенью я вдруг начала писать о них фик - для того, чтобы хоть что-нибудь написать, а то меня заедала депрессия. Я думала, что это будет совсем маленький текст, но, конечно, в результате накатала целую простыню. И от каноничных героев остались там рожки да ножки - потому что Остапа несло, и ему хотелось похулиганить. Так что весь этот текст-фик-оридж и следует воспринимать только как попытку литературного хулиганства. Герои ведут себя черт знает как, беседуют черт знает о чем и цитируют черт знает что. И им не стыдно. Да и мне уже тоже не стыдно.
И кстати, о героях. Я решила, что будет разумно вывесить здесь их портреты (или прообразы) из канона - чтобы просто читатель знал, на кого эти люди похожи. Итак, так выглядит агент Z (в тексте - Людвиг), вот так - Олег Грианов (в тексте - брат Ольгерд), вот так - сестра Клара (с поправкой на костюм), а вот так - норвежская любовь агента Z, Аннелиза Ольсен.
Ну вот, кажется, все сказала. В тексте открыто прописан слэш, кроме того, упоминается гет и даже фемслэш. Ссылки на вторую и третью части:
часть 2 - m-lle-lucille.diary.ru/p195231736.htm
часть 3 - m-lle-lucille.diary.ru/p195231579.htm
"Игра о Ла Верне", From Eroica with Love/Z/Madan no Shashu, Олег Грианов/агент Z, агент Z/Аннелиза Ольсен, NC-17, часть 1, продолжение в комментариях
1
Людвиг закинул рюкзак за спину и взглянул на часы. Было семь утра, начало восьмого, к десяти он надеялся добраться до монастыря. В зимнем тумане стыли руки и ноги, солнце не пробивалось сквозь белую пелену. Хозяин гостиницы сказал ему вчера: «Зачем же вам идти одному? Подождите автобуса, он ездит в Ла Верну два раза в день», - но Людвиг устал от автобусов за эту неделю. Ему хотелось взойти на гору пешком, с палкой в руках, вместе с птицами и белками, как сотни лет подряд поднимались паломники - чтоб вздохнуть и увидеть сверху долину, Тоскану и весь мир. Отпуск его заканчивался послезавтра, в кармане лежал обратный билет. В Германии то снежило, то падали дожди, и Людвиг знал, что промерзнет насквозь, едва вернется: уезжал-то он в красной куртке, в узких джинсах, словно студент, и не думал о возвращении. За такое легкомыслие полагалось ему заплатить простудою: по Европе, огибая Италию, ползла эпидемия гриппа, правнучка испанки девятнадцатого года, встречала прибывших издалека в аэропортах и на вокзалах, первая бросалась обниматься, оттесняя родственников и друзей. И Людвиг наверняка не сумел бы уклониться от ее объятий.
Но здесь, в тумане, его не нашла бы даже эта злая болезнь. Дорога легко вела вверх: он шел, не делая усилий, не сбивая дыханья. Слева, за белым и голубым паром, зеленели лужайки, справа громоздились деревья; январский пейзаж был прозрачен и легок, как будто нежный Ходовецкий гравировал его в своих мечтах. Воздух становился все теплее и суше, а туман отступал, оседал в долину, и, обернувшись, Людвиг уже не мог разглядеть ни маленьких домиков с пустыми грядками и барбарисными кустами, ни ручьев, ни полей, ни автобусной остановки. В лесу перекликались иволги - или не иволги вовсе, не разберешь, не узнаешь, но само имя «иволга», «rigogolo», так чудесно сплеталось с этим насмешливым и прерывистым щебетом. Потом они смолкли, и Людвиг еще час или два поднимался в тишине, забыв о времени: не все ли равно, сколько длился путь, если ему нравилось прикасаться подошвами к этой земле. Между деревьев тут и там вставали кресты, посыпанные сосновыми иглами, с сухою корой на перекладинах, не для людей, а для зверей; и к ним вели оленьи тропинки: свернешь туда – и сам превратишься в оленя. И Людвиг почти поверил, что сейчас один на горе – не считая оленей, иволг и ящериц, - и в ту же секунду, словно в наказание или в насмешку, увидал, как кто-то идет ему навстречу.
Из Ла Верны неспешно спускался молодой францисканец – налегке, без посоха и без поклажи. Так являлись немые персонажи в пьесах, проходили по сцене из левой кулисы в правую (или наоборот) и исчезали навсегда. Солнце било сверху вниз, обливало его светом, и Людвиг вспомнил невольно, как перед самым отпуском сидел в кинотеатре один, оцепенев от восторга, а на экране в открытом, сумасшедше цепком пространстве метался человек, и луч прожектора преследовал его и настигал в темноте - как сейчас преследовали и настигали монаха солнечные лучи. «Чего они хотят от меня? Зачем они меня мучают? Я всего лишь актер!» - он ждал этого крика, но никто не кричал, только скрипели в тишине сандалии монаха, да падали с веток растаявшие капли тумана. Расстояние сокращалось, они двигались друг к другу неотвратимо: слева вместо кулисы обрыв, справа насыпь в рост человека, и никуда не деться, не свернуть с пути. «Я всего лишь актер!» - вновь прозвучало издалека, с другого холма долетело несуществовавшее эхо. Что это было - причуды памяти, предостережение, совпадение или шутка? Людвиг поправил сползший рюкзак и услышал так ясно - нет, не жалобу предателя, а мерный стук: монах подходил все ближе, и о его бедра билась белая поясная веревка с тремя узлами. Еще одна капля сорвалась вниз, и солнце пронизало ее насквозь, обратило в осколочек метеорита, мцхетскую звезду. Он был хорош собою, этот монах - светловолосый и горбоносый, в коричневой грубошерстной рясе; он был очень молод, ненамного старше Людвига, и оттого встреча с ним удивляла и смущала, словно встреча с мистическим двойником - или с тем ангелом, которого, по Бертольду Брехту, соблазняли быстро или не соблазняли совсем.
- Доброе утро, - сказал Людвиг.
- Доброе утро, - улыбнувшись, ответил монах.
Они разминулись и разошлись, не оглядываясь: все-таки им в разные стороны, и некогда, и нелегко беседовать по-итальянски. Но Людвиг подумал: жаль, не спросил, далеко ли еще до Ла Верны, - да наверно, недалеко, и он мог сам дойти, как шел, молча и благочестиво. А через несколько минут дорога вильнула и вывернула в широкий мощеный двор, по краям выросли зеленоватые и замшелые здания, крытые черепицей, под аркою протянулся темный коридор, и на овальной доске проступила вычерненная, выжженная надпись «Santuario della Verna». В тринадцатом году и в тринадцатом веке граф Орландо ди Кьюзи подарил Франциску эту гору: раз не хочешь ни золота, ни любви, ни почестей, возьми хоть гору, бедный Франциск; а тот сказал: от маленьких подарков стыдно отказываться, спасибо, вы очень добры, - и недурно устроился, отстроился, зажил. Сначала тут ничего не было, пещера да часовенка, и бог запросто посиживал с Франциском на камнях, не боясь простудиться: с добрым утром, бог, с добрым утром, Франциск, с добрым утром. Им не скучно вдвоем, им вдвоем хорошо, но день бежал за днем, сменялись сезоны, и на горе становилось людно: приезжали наверх на ослах новые жители и создавали уют, лепили Ла Верну по своему вкусу - чтоб в центре площадь, а на площади собор, а вокруг кельи для монахов, комнаты для мирских, колодец, трапезная, кладбище, все, как положено, все, как в других городах и селеньях. Ну, не печалься, Франциск, это к лучшему, пусть живут, как им нравится, они же тебе не мешают. Да уж ладно, бог, чего там, мне все равно, с ними или без них, мне недолго осталось, я потерплю, да уж ладно.
Под ногами хрустели прошлогодние коричневые листья, и никто, кроме ветра, не сметал их на обочину: пусть лежат, как им нравится, они же вам не мешают. Стрелочки на досках указывали путь: налево - refettorio, направо - oggetti ricordo, а прямо - santuario, и Людвиг шагнул прямо, в коридор под аркою, как в подземелье. Что ему до трапез и сувениров, ему пока не хотелось ни есть, ни вспоминать. Уже не голая дорога, а улочка вела его мимо низких каменных домов, сцеплявшихся, соединявшихся в один длинный дом, мимо городской стены, обросшей сухим виноградом. Так тихо тут было и так пусто, словно все жители до одного покинули Ла Верну - и последним ушел тот молодой монах, брехтовский ангел, бросив свой монастырь: живите сами, если живется, а мне надоело. А Людвиг опоздал немного и попал в мертвый, ненаселенный город: ни звука не доносилось из забранных решеткою окон, набок клонились трубы, и оттуда струился странный, искусственный, как в театре, дым.
Но через миг звонко хлопнула дверь, качнулась вывеска «Il negozio», и из магазина выскочил, облизываясь, худенький послушник с губами в шоколаде. Мир снова стал обитаемым: хоть кто-то не сбежал отсюда, а задержался, чтобы полакомиться тайком, снять пробу с непроданных товаров. Здесь скатывали вручную шоколадные конфеты, обертывали в фольгу и в бумагу, раскладывали в мешочки и писали на лентах «Сделано в Ла Верне» или «Dolci del convento»; на ночь, конечно, толстый келарь пересчитывал все до штучки и запирал в шкап, вешал ключи на пояс. А этот послушник, похожий на переодетую девицу, изволите ли видеть - залез в кладовую с утра пораньше, набил рот конфетами и смылся, ищи его теперь или не ищи, он все равно отопрется. Пальцы у него были тонкие и розовые, заостренные, как у куклы, тонкие волосы завивались надо лбом и на висках, персиковый пушок золотился на щеках - от солнца, только от солнца. А тяжеловатые бедра соблазнительно выдавались под рясою, и его хотелось ущипнуть покровительственно и бесстыдно, проверяя, так ли упруг его зад, как кажется. Но он увернулся бы от слишком нахальной руки, он высоко себя ценил - и никто не спешил его покупать, не занимались здесь такой коммерцией.
- Здравствуйте, - сказал он наконец, заметив Людвига, и вытер губы, и накинул капюшон. - Вы паломник или турист? Вы сюда молиться или с экскурсией?
- Я без экскурсии, но я, наверно, турист. Я вам звонил вчера из Сансеполькро.
- Мне? В самом деле? Это очень мило.
- Очень мило, но мне кажется, я говорил не с вами.
- Правда? Как жаль. Вы издалека? Останетесь на ночь? Подите в странноприимный дом к сестре Кларе, она вас запишет в книгу.
- В книгу? - переспросил Людвиг.
Сестра Клара сидела за столом и вязала, сдвинув на нос круглые очки. Лет пятнадцать назад она, наверно, училась в университете, голосовала за социалистов, путешествовала автостопом, влюблялась в кого угодно - в своих профессоров, в балетных танцоров, в стариков, в женщин; а потом, когда мир влетел с разбегу в семидесятые годы, она очнулась с дипломом по истории или по философии, как с ребенком, на руках. Никто уже не мечтал о революции, всем было не до того: остепенившиеся друзья работали, женились и разводились, крутили романы, торговали, разорялись, стрелялись, выходили из больниц; а она отстала от них, так и не повзрослев, и расплачивалась за свою беспечность. Нельзя же вечно порхать, курить травку и носить лохмотья, нельзя вечно гулять по лугам босиком и беседовать с птицами и деревьями. Ее звали замуж, ее соблазняли покоем и бытом, крепкими стенами в два кирпича, но она отвечала «нет» - потому что хотела жить лишь с балетным танцором, со стариком или с женщиной, под открытым, отверстым небом.
Теперь она прятала волосы под черное покрывало, украдкой сворачивала косячки, дышала вербеной и ладаном вместо сладкого марихуанного дыма. В ее крепких руках быстро мелькали и сталкивались спицы, она вязала что-то бесконечно длинное, прямое, многоцветное: может быть, маковое поле, или упавшую радугу, или восстание ангелов. Тень от ресниц лежала на ее щеках, улыбка морщила губы: все шло, как должно, она нанизывала ряд за рядом и не теряла петель. И когда заскрипела дверь, она опустила вязанье на колени, сняла очки и шире улыбнулась Людвигу, будто ждала его и в конце концов дождалась. А он споткнулся на пороге и узнал ее - нет, узнал в ней кого-то и тут же забыл и имя ее, и лицо. В темном окне за ее спиной сияли облитые солнцем деревья, самолет пролетал между золотых ветвей, и на подоконнике, как на могиле, белела охапка садовых лилий - пожелтевших слегка от времени или от лучей.
- Здравствуйте, - сказала она, - я сестра Клара. Чем я могу вам помочь?
- Мне сказали, что вы запишете меня в книгу, и тогда мне позволят остаться здесь на ночь.
- Вас обманули, мы даем приют странникам и никуда их не записываем, даже на забор.
- И не берете с них платы?
- А вы хотите заплатить? Тогда я вас, пожалуй, запишу для финансовой отчетности.
Так флиртовали с рыжими секретаршами в конторах, а не с монашками; но сестра Клара не пряталась за пишущую машинку и не грозила пальцем: ах, как вам не стыдно, молодой человек, что вы себе позволяете! Он ничего особенного себе не позволял, стоял покорно перед ее столом и смотрел, как она вписывает его имя в разграфленную тетрадь и на печатный бланк, как ищет ключ в картонной коробке, как пересчитывает деньги и отрывает чек. До чего легко и привычно управлялась она с бумагами, до чего красивы были ее скупые жесты, - и все-таки в ее руке и спица, и перо казались самокрутками: инерция сильна, а прошлое упрямо, не отстает, как его ни гони. Это не работа, а послушание: кому трудиться на кухне, кому собирать целебные травы, кому смахивать пыль с терракот мастеров делла Роббиа, а сестре Кларе - принимать постояльцев, звенеть ключами, встречать и провожать, приговаривая «благослови вас господь». Она повернула тетрадь и подвинула к Людвигу, ткнула в бумагу отточенным ногтем - распишитесь здесь и будьте свободны. А Людвиг, расписавшись, выронил ручку и наклонился, и увидел ее маленькие, изумительно изящные ноги в грубых чулках: козьи копытца ведьмы или гипатии.
- Я вам дам угловой номер, он самый тихий. Правда, в это время года у нас всегда тихо.
- Мне кажется, я здесь единственный посторонний.
- Вы не посторонний, вы со стороны, это другое дело. Мы все рады вам.
- Но я даже не паломник, я просто турист.
- Ну и что? Только не будьте дураком, пожалуйста.
- Почему дураком? - удивился Людвиг.
- А, вы еще не были в галерее стигматов? Там висит табличка, прочитайте ее и сразу поймете. Но я уверена, что вы не дурак, вы не похожи. Как лев.
- Как лев?
- Одна девочка была в зоосаде, а потом говорила: «Я видела льва, но он не похож».
- Значит, я все-таки дурак, только непохожий.
- Значит, я все-таки вас запутала, и мне придется распустить вас, как вязанье.
- Будет очень невежливо, если я спрошу, что вы вяжете?
- А я сама не знаю, - весело ответила сестра Клара. - Я думала, это будет шарф, но увлеклась, поэтому сейчас получается одеяло, а чем все кончится - ума не приложу. Я умею вязать лишь прямые вещи.
Ее лицо, преображенное улыбкой, стало земным и юным, и Людвиг подумал внезапно, что угодил в грандиозную игру, в театральное действо: здесь оживляли мертвый монастырь, и он тоже помогал ему дышать. Все вокруг притворялись монахами, небрежно носили рясы, как сценические платья, меняли декорации, поднимали и задергивали занавес, бормотали роли наизусть. В назначенное время собирались для молитв и молились, а потом уходили в молчании, звонили в колокола, отмечая минувшие часы, ели плотно и весело под духовное чтение, занимались работою: пластали шоколад и ломали застывшие плитки, варили сонные зелья и разливали в пузырьки, закупоривали пробками туго-натуго, вырезали деревянные распятия, нанизывали четки из семидесяти бусин. Серафический розарий, францисканский венчик висел на запястье у сестры Клары, и она могла без запинки перечислить семь радостей девы Марии, от благовещения до коронования. Не плачь, Мария, радуйся, живи, - щелкала десятая бусина, все начиналось опять, по кругу, пока не порвется шнурок: тогда сестра Клара, сбросив покрывало, превратилась бы в себя саму с дипломом по истории, с балетным танцором для прогулок, с женщиной для постели; и послушник со сладким дыханием оказался бы кем-то другим, всего лишь актером. Он уже читал об этом у Нерваля в «Изиде» - об имитации жизни в Помпеях, о страшном звучании латыни, о воссозданных запахах, вкусах и шорохах, о напрасном ожидании извержения: ведь все должно было закончиться по-настоящему, лава и пепел оправдали бы и этот спектакль. Чего же ждали здесь, в Ла Верне - чтобы кто-нибудь рухнул на пол, разбросав руки крестом, и чтобы кровь текла из пробитых ладоней?
- Я никому не помешаю, если погуляю здесь?
- Только не врывайтесь в кельи без стука.
- Не буду.
- А если хотите, я могу поручить вас брату Ольгерду. Он говорит по-немецки, он вам все покажет.
- Значит, его послушание - занимать и развлекать туристов вроде меня? - спросил Людвиг, и сестра Клара снова улыбнулась ему.
- Нет, он такой же гость в Ла Верне, как и вы. Но он бывал здесь раньше, он все здесь знает, и я думаю, он не откажется прогуляться с вами.
Сестра Клара сидела за высоким столом, как на красивом холме или на барабане, и мягко командовала сражением: пожалуйста, пехоту - к тем флешам, кавалерию - через чертов мост, артиллерии - повелеваю отступить, а парламентеры пусть разорвут поскорее белые флаги на бинты, а то нечем перевязывать раненых. Как сладко было подчиняться ей, не зная ее тайных замыслов, как весело было отдавать и решения, и собственную жизнь в эти тонкие цепкие руки: она-то придумает, что с вами сделать, дружок, она найдет вам место в монастыре, на сцене, на поле боя, не сомневайтесь, вам понравится даже могила по ее вкусу. И Людвигу уже нравилось все, что бы она ни придумала, он едва узнал ее имя и сразу вверился ей. Все будет мило, забавно, совсем не страшно, нечего бояться; во всех итальянских музеях и городах путешественник обзаводился гидом, выслушивал объяснения, покорно вертел головою, и в монастыре не нашлось бы гида лучше настоящего монаха - с вкрадчивыми манерами, с обольстительными повадками, с кошачьей походкой. «Он не откажется», - утверждала сестра Клара, и попробовал бы он отказать ей, хватило бы у него отваги на то, чтоб оспаривать ее приказы? Он явился в гости, без дела или по тайному поручению, а значит, был свободен с утра до вечера, и сам бог мог спокойно отпустить его пораньше, простив непрочитанные молитвы: другие подхватят и договорят, если надо будет, а вы ступайте, вас ждут.
Ну, раз ждут, то вот и я, как восклицал оперный черт, выскакивая из люка - в клубах дыма, в раскатах грома, в черном пальто внакидку, чтоб скрыть пуделиный хвост. Впрочем, через миг исчезали и пальто, и хвост, и дым, и гром, и в комнате оставался приличный молодой человек: к нему и святая инквизиция не придерется, у него за душой никакой чертовщины нет, одно хорошее воспитание. Он дух, всегда привыкший отрицать. И с основаньем: ничего не надо. Нет в мире вещи, стоящей пощады. Ну и так далее, о том, что творенье не годится никуда, демиург наделал глупостей, а другим теперь разгребать за ним навоз. Могла бы выйти славная фаустианская штучка, с марионетками в полный рост, с апофеозом и моралью, с ангельским хором в облаках, но вот беда - ни Людвиг, ни сестра Клара не умели плясать на проволоке, кланяться и умирать, как положено, не умели притвориться, будто их тела сделаны из дерева и фарфора. И представление провалилось бы, едва начавшись, в тот же люк, откуда являлся черт; долой, кричали зрители и топали ногами, долой условности, стыд и средневековье, даешь двадцатый атомный век и деньги за билеты. Нет, пожалуйста, выберите что-нибудь одно, либо век, либо деньги, а пока мы продолжим с того же места, где остановились минуту назад: открылась обыкновенная дверь, и в холл тихо вошел монах, вот и все, и ни молний, ни запаха серы. Как заказывали - приличный молодой человек, со спины подсвеченный солнцем вместо прожектора. А Людвиг узнал в нем монаха, встреченного по дороге в Ла Верну, худого горбоносого францисканца с белой веревкой на бедрах, и не удивился, когда сестра Клара встала ему навстречу и сказала:
- А, брат Ольгерд, доброе утро.
- Доброе утро, сестра Клара.
Ему бы играть не черта, а отравителя с мягким голосом и ласковым смешком, с флаконом яда за пазухой. Он шагнул к сестре Кларе и пожал ей руку, и этот мирской, светский жест почему-то не разрушил созданный образ - зеркало, в котором отразилось его лицо. Откуда же постороннему Людвигу знать, как монахи приветствуют друг друга: он чужак, он всему поверит - и рукопожатиям, и поклонам, и поцелуям. Ради него не стоило стараться. И брат Ольгерд, не стараясь, обернулся и увидал Людвига, улыбнулся ему не равнодушно, как улыбался на дороге, а очаровательно: вот и вы здесь, я вам очень рад, теперь вы никуда от меня не уйдете. И Людвиг поддался его очарованию - из вежливости (зачем сопротивляться, когда он так мил?) и от любопытства (чем же закончится эта история?), подкинул ключ вверх, поймал и произнес по-итальянски - чтобы и сестра Клара поняла его речь:
- И снова - доброе утро. Я, кажется, знал, что встречу вас здесь, хоть вы могли и не вернуться.
- Было бы слишком обидно не возвращаться, ведь я тоже знал, что здесь встречу вас.
- Да, в самом деле.
- Вы турист, не паломник, конечно. Пришли отдыхать и любоваться, а не молиться.
- Я могу и помолиться, если без этого нельзя. Правда, я не знаю молитв наизусть, но могу выучить.
- Нет, слава богу, после второго собора мы смягчились, мы уже не проверяем, кто молится, а кто нет, и не отправляем на костер после проверки. Не бойтесь, никто вас не обидит.
- И не сожжет?
- И не сожжет, - усмехнулся он и протянул Людвигу руку. - Я - брат Ольгерд.
- А меня зовут Людвиг. Фамилия вам не нужна?
- Не нужна, мне довольно и вашего имени. Ведь я не собираюсь записывать вас в книгу.
- Я его уже записала, - сказала сестра Клара. - Ведь я считаю, это все-таки моя обязанность.
Она провела рукою по раскрытой странице и повторила, шепелявя: «Я шчитаю, это моя обяжанность». Метафизический намек двусмысленно на сердце лег; впрочем, Людвиг не знал наверняка ни первой, ни второй цитаты, только чувствовал - это чужие слова, заимствованные откуда-то, уплотняющие пространство. Даже воздух сгустился и потемнел из-за них, а снаружи тонко запели скрипочки, предупреждая о скорой смерти. И Людвиг едва не спросил: «Вы слышите? Слышите, что там играют?» - но вовремя спохватился, потому что и сам ничего не слышал. Воздух был, как прежде, прозрачен и светел, маленькие скрипки не пели снаружи: все у вас в воображении, дружок, или просто музыканты репетируют внизу в долине, как в оркестровой яме. Брат Ольгерд и сестра Клара ожили и задышали, обрывок «...жанность», бессмысленный, прекрасный обрывок, отзвучал и растаял. Что дальше, что должно быть дальше? Возможно, подумал Людвиг, стоит оставить их вдвоем, они лучше понимают друг друга. Не первой свежести цветы лежали не в руках, а на подоконнике, как прежде, и в них было такое же вранье и та же жажда будущего (воздух опять уплотнился от сухих электрических цитат). Я-то, собственно, здесь чужой, зашел на минутку и скоро исчезну, - пробормотал бы он и вправду исчез, нырнул в темноту, за услужливо спущенный занавес. Но брат Ольгерд прикоснулся к его плечу и удержал: куда вы? тут еще ничего не кончено. Не спешите, все только начинается, мы едва познакомились, а вы уже убегаете. Останьтесь, нам будет весело, а заплатите за веселье попозже, если вообще придется платить. И сестра Клара согласилась беззвучно: да, если придется потом платить - так ведь это, поймите, потом, а пока вам, видите ли, некуда и не к кому бежать.
- Ну, вот что, брат Ольгерд, у меня к вам поручение. Я знаю, что вам сейчас нечего делать, а больше все равно некого попросить. Покажите Людвигу Ла Верну, вы ведь говорите по-немецки.
- Я говорю по-немецки, - подтвердил брат Ольгерд, - и мне действительно нечего делать. Но захочет ли Людвиг гулять с провожатым?
- О, конечно, захочет.
- О, конечно, захочу, - быстро сказал Людвиг. - Я очень рад. Если только вам будет не скучно со мною.
- Отчего же, мне кажется, нам будет весело. Ведь вы никогда прежде не бывали в Ла Верне, не так ли?
- Он никогда не бывал, не бывал там, где он не бывал.
- Откуда это, сестра Клара?
- Ниоткуда, я сама придумала. Так что же, вы погуляете с Людвигом?
- Я погуляю с Людвигом.
- А я погуляю с братом Ольгердом. Только оставлю рюкзак в номере, хорошо.
- Идите, конечно, - согласился брат Ольгерд, - я вас подожду... знаете, где? На площади Циферблата, возле креста. Тут одна площадь, вы не заблудитесь. У нас нельзя заблудиться.
Проще говоря, любезный Людвиг, никуда вам от него не деться, пока он вас сам не отпустит. Надо же кому-нибудь последить за вами, поводить вас на слабой привязи, надо же кому-нибудь попасти вас на высоком замерзшем лужку. Ах, как милы и наивны казались эти уловки; из рук в руки, в два счета, передали Людвига, а он и опомниться не успел, только закивал головою, прощаясь с сестрой Кларой, приветствуя брата Ольгерда: в первый раз - как монаха, во второй раз - как знакомого, в третий раз - как проводника, убийцу, веселую смерть. «Пожалуй, мы поладим», - пожалуй, они поладят, ведь они так понравились друг другу: едва столкнувшись, они уговорились о свидании, пусть не любовном, но лучше, чем любовном, чего же еще желать? И Людвиг, бросив рюкзак в комнате с побеленными, оштукатуренными стенами, поспешил скорее на площадь в тот назначенный, неназначенный час. Самолеты проносились над его головою, заменяя голубей, и он бежал за ними, чувствуя, что они выведут его кратчайшим путем к деревянному огромному кресту, где уже ждал брат Ольгерд. Хлопали ставни, солнце било в стекла - или било стекла самим собою, как камнем, роса сияла на паутинках, на голых ветках, на высохших ягодах шиповника. И Людвиг на секунду, всего на секунду, не дольше, задохнулся от счастья - или предчувствия счастья - и увидал брата Ольгерда. Тот стоял на краю площади, на краю горы и Ла Верны, прислонившись к каменной ограде, и туман внизу оседал и рассеивался, обнажая дома, перелески, поля и дороги.
- Вы очень спешили. Неужели боялись, что я уйду и не дождусь вас?
- Нет, я не хотел, чтобы вы меня ждали. Вы и так слишком добры, что согласились потратить на меня ваше время.
- Ничуть я не добр, - мягко сказал брат Ольгерд, - мне просто нечего делать. Я в отпуске, как вы, или на каникулах.
- Разве у монахов бывают каникулы?
- У монахов чего только ни бывает, Людвиг. Ну что же, а что бывает у вас, расскажите мне. Вы учитесь или работаете, или и то, и другое?
- Уже работаю. Я что-то вроде клерка, знаете, бумажки, телефонные звонки, иногда командировки. Ничего интересного.
- Где вы были еще в Италии? В Риме, наверно, или во Флоренции.
- В Риме, но не во Флоренции. Я хочу, конечно, увидеть и Флоренцию, и Венецию, и Сиену, и Милан, и Неаполь, и...
- И все крупные города из путеводителя.
- И все маленькие города, - улыбнулся Людвиг. - Я вчера был в Сансеполькро, там очень хорошо.
- О да, там очень хорошо. Ну, куда же мы пойдем сейчас, здесь? Куда угодно?
- Куда вы поведете, брат Ольгерд. Вы же бывали здесь раньше, вы все здесь знаете.
В прекрасном пространстве стояли перед ними - по квадрату, в ожиданье чего-то - базилика, крестильня и колодец, да еще колоколенка, да еще церквушка, церквушечка-chiesetta Святой Марии Ангельской, дикого серого камня. Все можно было обойти за полчаса быстрым шагом, а если не спешить - тогда за час, и вернуться в ту же точку, к деревянному кресту. Летом ласточки летали над этой площадью, вили гнезда на карнизах, на уступах черепичных крыш, и монахи тише звонили в колокола, чтоб не испугать птенцов. А зимою каждый, кто хотел, мог дернуть за веревку и поиграть на колоколе святого Бонавентуры, как играли на клавесине с вечно поднятою крышкой: все равно, хорошо или дурно, тихо или громко, никто и внимания не обратит, всякая музыка славит господа, и этот колокол крепок, он не расколется от неумелого звона. Как мила, как мала и уютна казалась Ла Верна - крохотное селенье, игрушечное селенье, с приметами монастыря и санатория (потому что на горе), с мощеными дорогами, с электрическими фонарями, ставнями и скамьями, кладбищем и больницей, с однокомнатною фабрикой, где изготавливали настойки из трав, с кухнею, где варили шоколад и лепили конфеты, с библиотекой, кельями, постелями, с тайною любовной и благочестивой жизнью на месяц, на две недели, на несколько суток, пока длятся каникулы, пока не окончилось послушание. Тут только преступлений не совершали, никого не убивали, а те, кому приходило время умереть, умирали сами по себе, тихо и нежно, чтобы не потревожить других.
Куда же пойти? Куда угодно, Людвиг хотел быть беззаботным, ни о чем не помнить, ни о чем не сожалеть. Как умно придумала сестра Клара, вверив его чужим заботам: теперь за него решали, что нужно непременно увидать и чему удивиться, а он не спорил, он улыбался тому, кто бывал здесь раньше и все здесь знал. И в базилике, и в кьезетте ждали его разноцветные терракоты мастеров делла Роббиа: если белые и голубые - значит, обжигал их и раскрашивал Андреа, если синие, зеленые и золотые - значит, поколение сменилось, и Джованни по своему вкусу продолжал работу отца. Кокетливые ангелы с завитыми волосами складывали ладони и преклоняли колена, мадонны посмеивались лукаво и печально, святые в туго натянутых чулках, не стыдясь, показывали стройные ноги, а Магдалина в черной юбке обнимала голову мертвого Христа и повторяла за еще не родившимся Рильке: «Ты так устал, и твой усталый рот не тянется к моим устам скорбящим». Косые лучи пробивались сквозь окна и падали справа налево, за ними, как за решеткою, прятался мраморный младенческий Франциск, сжимая лилии в кулаке - тоже не первой свежести, как те, что лежали на подоконнике в странноприимном доме, отражения, копии, слепки.
- Я не буду вам ничего рассказывать, вы соскучитесь, вы все сами прочитаете, если захотите. Давайте просто гулять и любоваться, как будто...
- ...как будто мы с вами давно здесь живем и никуда не торопимся.
- Хотели бы вы, чтобы так и было?
- Жить с вами в Ла Верне, брат Ольгерд?
- Необязательно со мною. С кем-то, кого вы любите.
- Я никого не люблю, - легко ответил Людвиг.
- Не может быть.
- Вы правы, не может.
- Но все равно, даже если не любите, так приятно гулять в холодке и беседовать о любви. Свернем в галерею стигматов, там занятные фрески.
Нет для монаха лучшего развлечения, чем побеседовать с кем-нибудь в миру о любви. Людвиг не смущался и не возмущался, его не вызывали ни на откровенность, ни на исповедь, ему всего лишь бросали слова, как Навзикая бросает мяч на берегу, а он мог отбивать их или пропускать удары. В длинной крытой галерее с фресками на стенах - от Франциска до наших дней - пахло яблоневыми дровами, нежная пыль клубилась в воздухе, не опускаясь на пол: сухое золотое крошево, подсвеченное солнцем. Черно-белая монастырская кошка ходила чинно вперед и назад, как ворон, как швейцарский гвардеец, несла караул, пока ее не сменит привратник или послушник с метлой. Ей приносили мясо и молоко, кланялись и говорили спасибо, а она щурила желтые глаза и молчала, пряча усмешку в усы. Кто бы посмел погладить ее и поманить: «кис-кис-кис, иди сюда, милочка», - ох, разве что дурак, похожий и непохожий, дурак из таблички на стене. Лучше не мешайте ей, она при исполнении, мало ли что случится, если вы ее отвлечете или наступите ей на хвост. Любуйтесь фресками и не шумите, не забывайте, где вы находитесь, ведите себя прилично.
Людвиг прочитал напутствие всем посетителям, табличку сестры Клары: «Если ты веришь - молись. Если не веришь - восхищайся. Если ты дурак, se sei sciocco, напиши на стене свое имя». Буквы выцвели, доска растрескалась, и никто ее не подновлял - незачем, пусть остается, как есть, пока еще можно разобрать надпись. Брат Ольгерд не мешал ему, не молился и не восхищался, и уж конечно, не пытался написать свое имя. Кошка прошла мимо, задела хвостом его колени, но не оглянулась даже из любопытства: как, улыбнется он или поморщится? Он улыбнулся и проговорил что-то, и Людвиг не разобрал слов, - зато кошка разобрала и отозвалась, мяукнула коротко и благосклонно. Все в порядке, мой брат, ступай спокойно, бог с тобой. Что ж, спасибо, сестра, спасибо, сударыня кошка, если ты здесь, нам не о чем волноваться, если ты здесь, то и фрески, и галерея, и наша гора вечно пребудут с нами, как бы мы ни кроили судьбу. И если когда-нибудь все покинут Ла Верну, как помечталось, пригрезилось Людвигу утром, то ты, сударыня кошка, уйдешь отсюда последней, и все дома рухнут за твоею спиной.
- Еще не соскучились?
- Нет, даже и не думал. Здесь очень хорошо.
- Именно здесь, в галерее стигматов?
- Везде в Ла Верне. Хоть я еще и не был везде.
- Это легко исправить. Ну, что же, давайте тогда спустимся в Sasso Spicco, вам там понравится.
«О да, - повторил брат Ольгерд не вслух, но как будто вслух, - я уверен, что вам там понравится». Эту реплику выкинули из окончательного текста, вымарали чернилами, приказали забыть. Кошка смотрела, как они выходят из галереи, пересекают узенькую мостовую и направляются к спуску с обрыва, отмеченному каменной аркой. «Sasso Spicco» - переводится ли как-нибудь? нет, никак не переводится, и так звучит хорошо, даже прекрасно, одинаково на всех языках. Брат Ольгерд первым прошел под аркой, спрыгнул с высокого порожка и ступил на лестницу. Снизу поднимались деревья, отбрасывая зеленые тени, тянуло сыростью и прохладой. И Людвиг ощутил близость смерти, веселый и жуткий озноб, остановился на миг и подумал: нет, не стоит туда идти, можно и не вернуться. Но брат Ольгерд, не оглядываясь, зашагал по ступенькам, что-то бормоча себе под нос, и Людвиг бросился за ним, прислушался - но не узнал язык. Славянский и не славянский, неизвестно какой, небесный или птичий щебет звучал так странно в этом колодце. Все выше над ними нависали стены Ла Верны, укрытые мхом, будто инеем, и уже не зеленые, а золотые деревья расправляли ветви, чтобы оторваться от земли и улететь, когда Франциск призовет их к себе. Слева и справа открывались маленькие пещеры, куда не попадало солнце: там лежал нетающий снег, а рядом, на вольном воздухе, кружилась зимняя бабочка. Лестница вела дальше, сбивая со счета: сколько ступенек они одолели, сотню или две? И легче было вовсе не думать об обратном пути, спускаясь ниже и ниже, пряча в карманы замерзшие руки. Две вереницы паломников могли разминуться на повороте, остерегаясь друг друга на каменных шахматных, не лестничных клетках. Но сейчас они шли одни: мертвый сезон, все уже вымолили свое или еще не придумали, о чем просить. Брат Ольгерд все шептал что-то, и в неуловимом словесном строе возникал ритм, прозрачное вещество сгущалось и темнело, обращаясь в стихи. Последние строчки он произнес громче, усмехнулся сам себе и замолчал, обернулся к Людвигу, как убийца, как любовник, задел рукавом рукав. Солнце пробилось сквозь голые купы деревьев и опять разлетелось вдребезги, рассекая надвое его лицо.
- Что вы сказали? - спросил Людвиг, не отстраняясь. - Брат Ольгерд?
- Что вы, я ничего не говорил. Не обращайте внимания, я просто привык читать что-нибудь на ходу.
- И что это было?
- Стихи о теории Ламарка.
- Вы верите в ламаркизм?
- Нет, я верю в теорию Дарвина, - признался брат Ольгерд, - но о ней, к сожалению, пока не написали хороших стихов. Послушайте, как красиво, я вам переведу: у кого зеленая могила, красное дыханье, гибкий смех.
- Мне кажется, мы сейчас как раз спустились в зеленую могилу.
- Здесь очень уютно, не правда ли? Многие люди, не только монахи, но и миряне, мечтают тут умереть.
- Я не мечтаю. Пока еще нет.
О чем еще беседовать таким ясным днем, как не о гибели, агонии и телесном разложении? Людвиг взглянул вперед - туда, где обрывалась лестница и открывался путь в ущелье, - и почувствовал сладкий запах падали: может быть, в этой могиле, в глубокой зеленой яме лежала крыса или птица. Засохшие цветочки покачивали над покойницей головами: упокой, господи, ее маленькую душу. Брат Ольгерд улыбнулся опять, разомкнув губы, и тонкий луч отразился в его слюне, блеснул на заостренных зубах. Что-то отвратительное и лживое проступило в нем на секунду, не нарушив физической красоты - будто судорога свела щеку и тут же исчезла. И Людвиг подумал: если что, сойдет за убийцу, станет убийцей, если больше никто не согласится сыграть за него. Когда не хватает актеров, выбирать не приходится, все остальные здесь слишком добры. Он взял Людвига за локоть и очень осторожно свел вниз, и сказал, все еще улыбаясь:
- Я обращаюсь с вами так бережно, как будто хочу расстрелять. Вы меня не боитесь?
- Нет, не очень.
- Не очень? Значит, все-таки немного боитесь.
- Если вам это лестно. Но я думал, францисканцы никого не пугают специально.
- Ну, зависит не от ордена, а от личных предпочтений. Но я больше не буду пугать вас, я просто пошутил. Смотрите, как тут хорошо.
Они вошли в коридор между обломками горы - под ногами звенела сухая земля, а вверху зеленела полосочка неба, как в тюремном окне, там, где камни сближались, но не прикасались друг к другу. Не спрятаться теперь от мыслей о тюрьмах и казнях, а всё шуточки брата Ольгерда, милые светские шуточки: не беспокойтесь, я вас небольно убью, вы и удивиться не успеете, да что ж вы, я еще ничего не делаю, считайте до десяти, я еще не готов, я скажу вам, когда все закончится. И в висок, и в затылок Людвигу ударял холодный ветерок, невесть откуда взявшийся в этой яме: сотканный из воображения, а значит, северный, самый страшный. Вытертый мох на стенах казался плесенью, как в настоящей камере; нет, не на стенах, а на скалах, но впрочем, какая разница? И из-под мха, из-под плесени проглядывали вместо последних слов, прощаний, календарей и статей-сроков - белые кресты, нацарапанные чем угодно: гвоздями, ножами, ногтями, рыбными косточками из баланды. А слева от лестницы, под нависшим камнем, словно под портиком, стоял другой крест - деревянный, в два роста, стоял, завалившись назад и раскинув перекладины, как руки.
- Значит, расстреливают здесь? - спросил Людвиг. - У этой стены?
- А как вы догадались?
- По-моему, тут удобнее всего. Сверху никто не услышит выстрелов...
- Но пули могут срикошетить и ранить расстрельщика, - возразил брат Ольгерд.
- Верно. И неясно, что делать с телом. Поднимать его обратно слишком тяжело.
- А копать могилу прямо здесь - еще тяжелее. Мы говорим об ужасных вещах, не правда ли?
- Вы же первый о них заговорили.
- Пойдемте дальше?
- Лучше давайте вернемся наверх. По-моему, тут очень холодно.
Ему показалось, что он уже объелся Ла Верной, соснами и святынями: хватит с него фресок, кошек, птичек Франциска, терракотовых ангелов, в этом влажном воздухе впору сойти с ума. Дорожка текла дальше, сужаясь и каменея, впадала в саму гору, в пещеру, в молитвенный грот, туда, пожалуй, и складывали расстрелянных - складывали бы, если б брат Ольгерд говорил правду. Но кто же поверит монашеской лжи, даже немножко обезумев, - и Людвиг улыбался милому вздору, и думал про себя: а не взбежать ли вверх, прыгая через три ступеньки, чтоб выписаться поскорей из книги сестры Клары и исчезнуть, пока не поздно? «Я не туберкулезник, мне вреден горный воздух», - оправдывался бы он, возвращая ключ; ах, что вы, разве это горы, это холмы и возвышенности, здесь каверны не зарубцовываются даже в виде исключения, даже в порядке ежегодного чуда, так что, если вы не туберкулезник, то ничего вам здесь не вредно, не выдумывайте. Вы попали в заколдованное царство, здесь, как и в миру, срывают цветы, но здесь не принято гадать о будущем, - вот и не гадайте, живите, пока живется, вас же никто не убьет, если только вы сами не попросите.
Брат Ольгерд вновь взял его под руку и увел наверх, к солнечным часам и сухим чистым плитам на площади. Наверно, каждое утро послушник, похожий на девушку, приходил туда с ведром и матросской шваброй, поливал эти плиты колодезной водой и драил, как палубу, выбиваясь из сил, и пропотевшая ряса прилипала к его спине. А вместо чаек по небу метались ласточки, ласточки, ласточки, голубой пар плыл над долиной. Людвиг забыл о туберкулезе, страхе и смерти, и не противился брату Ольгерду: они медленно пересекали площадь, как влюбленные, молча, уже утомившись от невысказанной любви. Куда теперь? Ах, не все ли равно, куда угодно, теперь все капеллы открыты, выбирайте любую. Капелла Магдалины и капелла стигматов, капелла Петра из Алькантры и капелла реликвий, птичья капелла и капелла святого креста, их так много, что невозможно запомнить и отделить одну от другой; еще не увиденные, только названные, перечисленные вслух, они смешивались в сознании, сливались воедино, превращаясь в одну капеллу Ла Верны, капеллу волшебной горы.
Теперь он послушно и холодно осматривал все, что ему предлагали, все, что подносил брат Ольгерд к его глазам: распятия, лоскутья, кости, оправленные в жемчуга, жемчужины в костяных оправах, высохшие благовония, надписи на столбах и арках, вычерченные вразлет, со скуки или от нежности. Уже не прощания, а признания и надежды, светские суетные слова, стершиеся стихи проступали на плитах, и не было в них ничего монастырского, ничего высокого и тайного - все, как всегда: имена, числа, и непременное «люблю тебя, люблю тебя навеки». Где-то болтало радио, где-то стучали молотки, то ли поправляя ветхие здания, то ли слаживая заново скамьи, столы, ящики для утвари, одежд и книг, - точно все монахи собирались переезжать далеко-далеко, прочь с надоевшей горы. Исчезла тишина, так очаровавшая Людвига, и он нахмурился, и подумал досадливо: ну, для чего я приехал сюда, даже в немонастырском Сансеполькро и то тише, чем здесь, и никто не стучит молотком (а ты стучи, стучи, а тебе бог простит).
- Вам надоело? - участливо спросил брат Ольгерд. - Может быть, вы устали? Если хотите, я провожу вас в вашу комнату, и вы ляжете. Если вам дурно.
- Мне не дурно. Но в этих капеллах очень низкие потолки.
- О, в самом деле? Я никогда не обращал внимания. Мне кажется, так даже уютнее.
- Как в склепе.
- Как в пещере Франциска. Там нельзя выпрямиться во весь рост, да и зачем выпрямляться, когда так приятно склониться перед господом.
- Вы издеваетесь, брат Ольгерд? - произнес Людвиг. - Я все-таки не Франциск, я не настолько хорош.
- Вы хороши, Людвиг, поверьте мне, вы очень хороши. Что ж, тогда, может быть, погуляем по лесу? Сегодня высокое небо, оно не будет на вас давить.
Все для вас, Людвиг, все к вашим услугам: брат Ольгерд, словно любезный хозяин, поднимал для него небо повыше, потому что не в силах был поднять потолки. Вот и снято с него всякое бремя, бремя света, бремя жизни, и наступает ночь; даже измененный чужой текст звучал прекрасно, но неточно, ночь не наступала, а отступала дальше, и невесомое зимнее солнце согревало воздух. Из раскрытой двери магазинчика пахло шоколадом, но уже не выскакивал на крыльцо послушник с испачканными губами, милый лакомка и воришка, и не гнался за ним толстый келарь с ключами на поясе, с плеткой или хотя бы с линейкой - чтоб поймать негодяя, нагнуть и выдрать: вот тебе, вот тебе, не хватай, чего не надо, истреплю тебя, как кудель, зад превращу тебе в котлету. Да все это глупости, фантазии и стихи, не было келаря в Ла Верне, не берегли там ни шоколад, ни цветы, ни вина: забирайте, кто хочет, ешьте и пейте, а из цветов плетите венки.
Брат Ольгерд вел его по широкой тропе, усыпанной рыжей хвоей, пересекал густые прохладные тени, и на ходу перебирал деревянные четки, щелкал шариками друг о друга, отбивая сухой и тревожный ритм. Это не молитва, это привычка, думал Людвиг и не задавал вопросов, шагал с ним вровень мимо розовых сосен. Оголенные корни вылезали из-под земли, как змеи, брат Ольгерд не глядя переступал через них и, протянув руку, поддерживал Людвига - чтоб не споткнулся. Тут нелегко гулять незнакомцу и новичку, - объяснял он, или Людвиг выдумал эти объяснения и теперь слушал их, как слушают запись на пленке: голос жив, а человека нет давно, он распался, не оставив праха. Нет, неважно, брат Ольгерд молчал, но Людвиг все равно кивал, соглашаясь с его безмолвием: в этом лесу нелегко гулять незнакомцу и новичку, потому что он смотрит вверх и доверяется небу, забывая обо всем земном, и в конце концов непременно падает носом вниз, свихнув ногу, и проклинает все на свете, и деревья, и корни, и солнце, и бога - зачем отвернулся, занявшись чем-то другим, зачем не поймал его в падении, не послал к нему ангела, не подсыпал листьев, чтобы он не ушибся?
Здесь снова стояла мягкая, немного кладбищенская тишина: как не хватало под деревьями скромных холмиков, крестов без имен, за шестьсот лет весь лес превратился бы в некрополь, когда бы в нем и вправду хоронили. Но слишком трудно тащить умерших вверх по склону, дальше и дальше в чащу, труднее только из Sasso Spicco поднимать тяжелые тела - на руках или на веревках; оттого и всех ушедших-отошедших, всех перекинувшихся в лебеду зарывали тут же, рядышком, у какой-то капеллы (Людвиг забыл, у какой именно, у Магдалины ли, а может, у Петра Алькантрийского под боком), относили лопаты в кладовую, молились наскоро за упокой души и уходили гулять, хоть лучше бы - в кино. Тонкие облака плыли в милый край, в холодный край, на восток, и никто не жаловался им вслед, что промерз насквозь, на века. И Людвигу было тепло под этим солнцем, под этими соснами; он больше не спрашивал, для чего приехал сюда, он шел, не оглядываясь, и видел впереди все ту же тропу, те же розовые и желтые стволы, тот же позолоченный воздух, без конца, без конца. Так покидали мир, не заметив границы.
- Как пусто здесь. Никого не слышно - ни птиц, ни животных... я думал, они здесь не боятся людей.
- Зима, что же вы хотите. Слишком холодно для того, чтобы выслушивать проповеди. А мы с вами даже не проповедуем, значит, незачем к нам выходить.
- Как вы думаете, здесь живут олени?
- Почему непременно олени, Людвиг?
- Не знаю. Мне кажется, здесь должны жить олени или единороги, гулять по этой тропинке, раскланиваться друг с другом.
- И ловить звезды на рога? Или забрасывать свои рога на небо, чтобы они стали созвездиями?
- Вы намекаете на что-то, но я не могу понять, на что именно.
- Не обращайте внимания. Это совершенно все равно.
Они повернули обратно - вновь под руку, по рыжей хвое, по сухой и звонкой земле, навстречу оленям и единорогам. «Это совершенно все равно», - легко и чуть-чуть капризно произнес брат Ольгерд, прикинулся персонажем другого века и другого романа; что-то прустовское (Людвиг не читал Пруста), что-то гюисмановское (и Гюисманса не читал), что-то уайльдовское, наконец (а вот Уайльда читал, слава богу), мелькнуло в его речи, и Людвиг впервые увидал, как красивы и тонки его пальцы, как аккуратно округлены и отполированы ногти - это тоже было не монашеское, а франтовское, дэндическое искусство. Неужели он, закрывшись в келье, доставал дорожный несессер, раскладывал на столике ножницы, пилочки, щеточки, и напевал, фальшивя, нежно и глухо, о том, что никем не любим? В припыленном зеркале отражалось его лицо, острые, сухие черты расплывались, мрежились, изменялись; но он думал с удовольствием: «Чего же они хотят от меня? Я всего лишь актер», - и улыбался так же, как улыбался сейчас Людвигу, покривившись немножко, чтобы левый угол рта приподнялся выше правого. Маленький нервный тик не портил его, усиливая наигранную, чуть-чуть извращенную прелесть. Какой же вы монах, - качали головами олени, встречая его, - вы совсем не похожи, вы злодей или распутник, наемный убийца, венецианец, отравитель, соблазнитель, сводник, вам тут не место, вам бы перебраться в какой-нибудь пятнадцатый век и пить там подслащенное вино с купцами, аббатами, шлюхами, королями. А здесь - что вам делать, что вас ждет, когда вы все-таки выйдете с Людвигом из леса: молитвы и медитации, дожди, трамваи, болезни, безверие, скука? Не очень-то соблазнительно, или соблазнительно - но не для вас, потому что вы не такой человек, а гораздо, гораздо хуже.
- Ну что ж, наверно, вы все мне показали. Больше уже ничего не будет.
- Вы говорите так безнадежно. Не грустите, Людвиг, что-нибудь еще непременно будет, вот увидите. Хотите в музей?
- А что в музее?
- Ах, право, я сам нетвердо знаю. Что обычно бывает в музеях? Церковная утварь, старая посуда, одежда, может быть, немного книг, может быть, чьи-то портреты. Столовое серебро.
- У францисканцев?
- Чтоб в других орденах не говорили, будто францисканцы едят руками.
Это, видите ли, старые распри: вы, бенедиктинцы, погрязли в роскоши, а Христос-то был беден, а вы, францисканцы, полубратья и еретики, и ваш Франциск проповедовал курицам, ну и черт с вами, и очень хорошо, и прощайте, на том свете мы на вас посмотрим сверху вниз, нет, это мы - на вас посмотрим. Брат Ольгерд не рассказывал ни о чем, не выносил грязи из монастырей, но намекал все с той же тонкой и неприятной улыбкой, а Людвиг мог сам решать - верить или нет его намекам. И что ему было за дело до чьих-то рук и чьего-то серебра, до роскоши и нищеты, до вероотступников и защитников веры? Те костры тоже давным-давно отполыхали, и обгорелые поленья с них снесли в музей, в одну витрину к посуде, к кухонным котлам, ножам и щипцам, наклеили ярлычки и занесли в ведомость, в еще одну толстую разлинованную книгу, такую же, как у сестры Клары.
Они вернулись в Ла Верну, вновь перешли с утоптанных троп на мощеную мостовую. Пробило два часа, и с последним ударом въехал во двор синий автомобиль, бесшумно, как в кино; только деревья, дома и стекла задрожали и расплылись на мгновенье - оттого, наверно, что чересчур быстро закрутили пленку. Дверцы распахнулись справа и слева, выпуская новых актеров; «те же и карабинеры», подумал Людвиг, и карабинеры явились в тот же миг, взглянули на него и вдвоем взошли на крыльцо, стукнули в притолоку и исчезли. Они тоже изображали кого-то, носили настоящее оружие, болтали на ходу обо всем на свете, без начала и без конца, с прекрасною ясностью выговаривая каждое слово, чтобы и Людвиг, иностранец, понял их, не прислушиваясь, без труда. «Я так ее любил», «но все же меньше, чем», «ничего нельзя поделать», «и даже в предсмертной икоте» - впрочем, «икоты» не было, это оговорился один, а второй его не поправил; слишком поздно, и их самих больше не было здесь, но в воздухе таяло: «...и вот тогда я укрыл ее и выключил свет». Ее укрыл бы он плащом от зимних вьюг и тра-та-та, не лег к ней, не тронул, не взял свое, а просто выключил свет.
- Ну вот, вам пора обедать. Видите, уже карабинеры приехали.
- Я думал, что-то случилось.
- Конечно, случилось, они проголодались. Они обедают здесь каждый день: дешево, вкусно, душеспасительно, чего же еще надо?
- За что вы их так не любите? - спросил Людвиг.
- Я их люблю, не волнуйтесь, - ответил брат Ольгерд. - Но это Италия, не забывайте, и над карабинерами положено смеяться. Эти еще умнее прочих: видите, они приехали вдвоем, а не втроем. Значит, один точно умеет читать и писать...
- А второй - говорить по-итальянски, я знаю.
- Вы знаете, помилуй вас господь. Раз так, то ступайте и смело обедайте, они не посмеют вас тронуть.
- А как же вы?
- А я еще не хочу. Идите, Людвиг, идите, не то карабинеры все съедят. Я потом вас найду.
Он так легко сказал: «Я потом вас найду», что Людвиг не посмел ему возразить. Неужели не было у брата Ольгерда других дел в Ла Верне, неужели он затем и приехал сюда, чтобы бродить с Людвигом по лесу и по селению, беседовать о пустяках, любезничать, очаровывать, и не спасать, ни в коем случае не спасать ни его, ни свою душу? Или его, как мирянина, отправили в отпуск: ну, прокатитесь в какую-нибудь обитель, развейтесь, а то вы совсем зачахли на одном месте, так нельзя, вы же францисканец, а не цепной господний пес, вам положено бродить по белу свету, вот и бродите на здоровье всю неделю за казенный счет. Только не вздумайте нищенствовать, будьте добры, не портите нам репутацию. Да и кто бы подал хоть одну лиру этому холеному и грациозному, удачливому молодому человеку, кого могли обмануть сандалии, четки, коричневая ряса? Ведь он был все-таки совсем не похож и носил свое облачение легко и ловко, чересчур ловко, как хороший актер носит камзол, мундир или тогу; он не красил лицо - ну, может быть, чуть-чуть трогал гримом губы и щеки; он был мил, но не благочестив, и не делал ни зла, ни карьеры.
- Ну что ж, - застенчиво проговорил Людвиг и сам удивился – откуда взялась эта застенчивость, где и в чем он сейчас ошибся? - Ну что ж, тогда я в самом деле... Я с утра ничего не ел.
- Вот видите. Я же говорю, вы тоже голодны.
- Спасибо за прогулку, брат Ольгерд.
- О, это я должен вас благодарить, - отозвался он. - Я рад, что встретил вас, Людвиг, я очень рад. Приятного аппетита.
И отчего-то Людвиг еще долго, словно во сне, видел перед собою его узкое, в профиль повернутое лицо, и слышал его голос, произносящий: «Приятного аппетита». Они расстались, не уговорившись о следующей встрече, они оба знали, что столкнутся снова - или брат Ольгерд, как обещал, найдет Людвига потом, непременно найдет. А пока наступила маленькая передышка, осмысление пройденного. Людвиг сидел в монастырском кафетерии, на складном стуле за шатким столом, ел спагетти и запивал красным вином. Карабинеры в углу уже заканчивали обед, чистили яблоки, разрезали на дольки и изящно подцепляли вилками, так что получалось сладкое блюдо, настоящий десерт. Больше никого не было, но из радиоприемника выплескивались голоса, заполняя зал не хуже обычных посетителей. Хорошенькая буфетчица за стойкой перетирала стаканы, опустив глаза, не глядела ни налево, ни направо, и полотенце скрипело в ее полных руках. Наверно, она тут служила за все - и кассиршей, и официанткой, и поварихой, и судомойкой, вечером уезжала в долину, возвращалась утром, по субботам приходила к исповеди: простите мне, отец мой, ибо я согрешила, дурно отмыла сковороду, пересолила рис, улыбалась чужим мужчинам, ленилась и лакомилась, не подметала полы, а танцевала с метлой. Ах, дитя мое, отчего бы и не потанцевать немного во славу господа? Ну, ступай и больше не греши, не пересаливай рис, а лучше испеки нам пирожков с орехами и пончиков святой Лючии, давненько мы их не ели, и взбей крем с желтками побелее и попышней, все подай нам к столу и сама садись с нами, нынче нет над тобою надсмотрщиков, и все мы, красавица, у тебя в гостях.
Карабинеры встали и попрощались с нею весело: bella, ciao, bella, bella, - а она кивнула и улыбнулась, помахала им рукой. Она была немая, и все ее исповеди, выдуманные Людвигом сию минуту, свершались лишь в мыслях, в тишине, на бумаге: она подавала записочки исповеднику, а тот прочитывал их и складывал в папку, чтоб ни одна, ни одна не пропала. Смел ли он украдкой целовать ее в сомкнутые губы - ведь поцелуй невинен, а она ничего не скажет; смела ли она, подобрав юбки, садиться на скамеечку у его ног? Они стоили друг друга, буфетчица и монах, - милые, ни на миг, ни на строчку не трагические влюбленные, счастливые вопреки всем запретам, обетам, недугам. Ах, брат мой, я вас люблю, ах, милая сестра, а я ничего не слышу, у меня в ушах огромный ветер, потому что я болен, прекрасно болен чумой. И она поддерживала его, когда он клонился от слабости, сквозь рясу билось его сердце - безумно билось, безумно билось, - а она выводила его из капеллы Магдалины, из-под круглого каменного свода - под свод зеленых деревьев, цветущих деревьев, и садилась с ним на лужайку среди маргариток, гладила его по бритой щеке и пела беззвучно, и так много вздоха было в ней, и так мало тела. И это тоже кто-то выдумал, но не Людвиг, у него не хватало фантазии, чтоб такое вообразить, эту сцену разыгрывали не для него, мимо него, у него за спиной. Вместо маргариток выстилали лужайку ссохшиеся, скрученные листья, шелестели и хрупали под ногами, смешивались с землею. Монах прижимался бритою щекой к нежной щеке буфетчицы, перебирал ее пальчики, и обвивал указательный желтой травинкой вместо кольца - вот и все обручение. И они больше не целовались, потому что начиналась чума, а может быть - великий, великий пост.
Людвиг доел, наконец, поставил пустой стакан на пустую тарелку и отнес, как жонглер, обратно к стойке: что взял, то возвращаю. «Чтобы вам не таскать», - объяснил он, и буфетчица удивленно кивнула, разобрав или нет его осторожную речь. Не бог весть какая тяжесть, и еще кувшинчик из-под вина в придачу, с темно-красною лужицей на дне, - вот и все, что осталось после его обеда. Спасибо, спасибо, все было очень вкусно, позвольте вам заплатить, - а что же делать, если она не позволит? Людвиг спросил: сколько? - и она начертила зубочисткой на бумажной салфетке: столько-то. Он отсчитал деньги и положил не в руку, а возле руки, мимо руки, больше, чем нужно, но без сдачи, все равно мелочи нет. Ciao, bella - или o bella, ciao, не получалось выговорить ни то, ни другое, словно она заразила его своей немотой. И лучше было бы поцеловать ее на прощание, наклонившись через стойку, над салфеткой, деньгами и красным вином, но он не желал этого поцелуя, он искал для нее слов и не находил. Брат Ольгерд придумал бы сразу, что ей сказать, прочитал беспечно обрывок чьей-нибудь роли: я буду стариться, а вы останетесь такой же юной, и не все ли равно, кто и кому это обещает, звучит очаровательно, чего же вам надо еще. А Людвиг не знал сам, чего надо еще, и, сгорбившись от смущения, отступал назад, не смея поворачиваться к ней спиной, как к королеве (и никто, спасая его, не добавлял со стороны: «к королеве материка»).