Живи, а то хуже будет
"Игра о Ла Верне", From Eroica with Love/Z/Madan no Shashu, Олег Грианов/агент Z, агент Z/Аннелиза Ольсен, NC-17, часть 3, окончание
А утром Людвиг проснулся легко и счастливо, будто проспал всю ночь напролет, часов десять-двенадцать подряд. Он вылечился, он отдохнул, он все забыл. А как насчет кругов под глазами? мигреней? грусти после соития? нет, слава богу, обошлось, он не плакал во сне и не видал кошмаров. Все будет, как надо, - уверял его брат Ольгерд накануне, соблазняя и завлекая в постель, - и все и вправду вышло, как надо, как и должно быть. Ни горечи, ни злости, ни разочарований не осталось от прожитых, проспанных, проведенных вдвоем часов (а брат Ольгерд продолжил бы перечень: «...ни дома, ни изгнанья, забвенья - нет, и нет - воспоминанья, и боли, вызывающей усталость», - и так далее, по отпечатанному на машинке «Шествию», на-шествию, наизусть и не заглядывая в слепую четвертую копию, потому что помнил до конца, почти до конца, и запинался лишь на последнем шестистишье; «стучит машинка, вот и все, дружок» - а что дальше? а дальше надо бы все-таки перечитать поэму целиком и закрыть эту скобку).
Людвиг застелил кровать и взбил смятую подушку, завернул презервативы в газету и бросил в корзину, вымылся с головы до ног, бормоча: «И жизнь мне кажется светлой и свободной... и жизнь мне кажется светлой и свободной... когда...» - а когда именно, уже позабыл. И неважно, и все равно, он радовался свету и свободе без условий, без уточнений, и думал, что позавтракает потом, в долине. Сейчас даже есть не хотелось, и теплая вода в графине бодрила лучше кофе; он вдруг перебрал в памяти всю ночь - встречу у креста, разговоры о любви, предательстве, городе Горьком, обрывки переведенных наспех стихов и неспешные, необорванные поцелуи, - он сжал эту ночь и прожил заново, и ощутил удивительную благодарность и нежность, как будто брат Ольгерд и вправду спас его от безумия или смерти. «Когда бы не вы, я все-таки бросился бы с горы», - очень мило звучало запоздалое признание, и Людвиг, не произнося его, заранее знал ответ: «Когда бы не я, вы бы покурили в одиночестве, вздохнули и легли спать, вот и все. Я всего лишь составил вам компанию, не за что меня хвалить, я вас не спасал». Тем лучше, брат Ольгерд, тем лучше, значит, Людвиг теперь ничем вам был не обязан - как вы бы непременно сказали, «ни крупицей души», - и значит, он мог уйти из Ла Верны навсегда, налегке, без посоха и без раковины в волосах.
Остались мелочи: накинуть куртку на плечи, сойти вниз и попрощаться с сестрой Кларой. Спасибо за все, сестра, вы были очень добры, жаль, что он больше вас никогда не увидит, ведь даже бог, если верить последним известьям, не всемогущ и не может устроить вам еще одну встречу. Вы накликали Людвигу не гибель, а утешение, а он ничем не отплатил вам за вашу любезность. Что ж, теперь было слишком поздно, он все растратил, он не успевал купить вам ни травки, ни серебряных подков, ни сластей - чтобы вы, набив рот орехами в сахаре и цукатами в меду, спросили невнятно: «Людвиг любит?» - и он бы ответил: «Люблю, люблю». И поклявшись в этой любви, он бы все равно уехал, он вернулся бы в свою милую и скучную Германию, к семицветной радуге, к квартету Моцарта, к дыму из трубы, к ванильному запаху печений, ко всем выдуманным и названным элементам, из которых складывался чей-то текст - не тот ли текст, где жили веницийские и вюртембергские близнецы, бедные мальчики Ричардо и Эрнест? Впрочем, это была бы чужая страна, не родина и не дом, и он оказался бы чужим - и в стране, и в тексте, когда бы и вправду явился туда. Незачем стараться, и стремиться, и влюбляться, отпуск кончен, шествие прошло. И сестра Клара из-за высокого стола взглянула на него безразлично, уронила каплю чернил вместо крови и сказала, отпуская его прочь, навсегда вычеркивая из своей книги:
- Ах, Людвиг, доброе утро. Я и не думала, что вы встанете так рано.
- Доброе утро, сестра Клара. Я бы поспал еще, но я сегодня уезжаю и боюсь опоздать.
Good morrow, cousin. Is the day so young? Непроизнесенные реплики промелькнули в воздухе вместе с золотою пылью - зачем проговаривать их вслух, когда все и так ясно и все кончено, и нет никакой тоски о том, что могло быть, но не сбылось. Сумасшедшие цитаты украшали жизнь, Людвиг, сам того не зная, заразился от брата Ольгерда дурною болезнью, пострашнее сифилиса и СПИДа. Теперь ему тоже хотелось вспоминать и повторять случайные, бессвязные строчки - просто так, ни для кого, для себя самого, чтобы наэлектризовать воздух, кивнуть брату Ольгерду издалека: я вижу вас, я помню вас. Пока длилось это наваждение - длилась и ночь, затянутая праздничная ночь, пусть без праздника и полнолуния, но с полным солнцем, вставшим в положенный срок. И хоть он и боялся опоздать, а все-таки никуда не спешил: ни о чем не волнуйтесь, твердили ему, все устроится, все обойдется. И он верил этим утешениям - а что же ему оставалось? - и только пожал плечами сейчас, переступая из несовершенного вида глаголов в совершенный вид, в перфект и в parfait, когда сестра Клара попросила мягко:
- Пожалуйста, подождите минуту, всего одну минуту. Я сейчас закончу.
- Encore un moment, monsieur le bourreau, un petit moment.
- О господи, вы и по-французски говорите.
- Я не говорю, что вы. Это я притворяюсь.
- А казались прежде таким искренним.
Ах, мало ли, каким он казался: все вокруг притворялись, и он был не хуже, он тоже кое-что скрывал - ну хотя бы шрам под одеждой. Не на двоих, а опять на троих разложили эту сцену: вчера к «тем же» прибавили брата Ольгерда, а сегодня - другого, нового персонажа, потому что надо менять как можно чаще лица и не привязываться к одному. У стола сестры Клары стоял щуплый, очень усталый человек в сером костюме: среднего роста и без особых примет, полысевший, полуседой, с видом на жительство в нагрудном кармане, с устаревшим нансеновским паспортом, с какой-нибудь бессмысленною бумажкой. Что ж, вполне приличный господин, приличнее не найти: знакомьтесь, Людвиг, это - апатрид, последний ди-пи, навечно перемещенный, у него-то точно не было ни родины, ни дома, а одно изгнанье. Он уже расписался в книге и спрятал бумажник, и сестра Клара подала ему ключ: не большой, как у Людвига, а маленький, на железном кольце. «Я вам дам угловой номер, он самый тихий». «Разве здесь не всегда тихо в это время года?» «Вы все-таки наш единственный постоялец теперь». «Постоялец, а не посторонний?» Как там дальше? вы со стороны, это другое дело, а мы здесь всегда рады вам. Они беседовали вполголоса, и новый гость медленно подбирал слова, сглатывал, кашлял, сжимая ключ в руках. Кадык дергался на его птичьей шее, он запрокидывал голову, но не надменно, а беззащитно, и воротничок был ему слишком велик. Достался ли ему хороший костюм с чужого плеча, или он сам исхудал, испортив себе желудок на дурных обедах? - ах, и то, и другое объяснение подходило, выбирайте любое по вкусу. Он-то наверняка приехал сюда молиться, он не замечал, как прекрасна пьеса, в которую он угодил, как слаженно все играют, и как сам он невольно встраивается в общую игру. Довольно, - велел кто-то, - уберите с него солнце. Солнце убрали, набросили тень, как плащ, и в его старательной, чуточку невнятной речи вдруг не прозвучало, а просияло: «туда? наверх?». Сестра Клара кивнула и повторила мелодично: да, да, наверх, - и Людвиг на миг оцепенел от наслаждения, услышав, как она произносит «in alto», одним лишь голосом поднимая ввысь комнату, себя и всех вокруг. Пол ушел из-под ног, тело утратило вес: он мог взлететь сейчас, подчинившись ее приказу, - вверх, сквозь этажи и перекрытия, сквозь прозрачные облака, прямо в небо. Но постоялец в сером - постоялец, а не посторонний - опередил его, подхватил чемодан и побрел по лестнице, одолевая ступеньку за ступенькой. А сестра Клара улыбнулась, и Людвиг снова увидел ее мертвую, на полу дюссельдорфского аэропорта, с порыжевшими от крови волосами.
- Ну, вот и все, - произнесла она. - Теперь я могу попрощаться с вами, как следует.
- А как же следует прощаться со мной?
- До свидания, возвращайтесь к нам когда-нибудь. Мы будем вам рады.
- Но вы всем будете рады, а не только мне. И к вам уже пришел новый странник, зачем же вам я?
- Он все-таки не заменит вас. Тогда останьтесь еще хоть на день.
- Я не могу, мне пора домой.
- Что ж, очень жаль. Знаете, брат Ольгерд тоже уехал сегодня утром.
- Да, в самом деле? - равнодушно сказал Людвиг. - Обидно, я хотел еще раз увидеть его. Но ничего не поделаешь, значит, ему надо было уехать. Прощайте, сестра Клара.
- Прощайте, Людвиг. Храни вас бог.
Она ногой отбивала «Девятнадцатый нервный срыв» - нет, не ногой, конечно, а чертовым копытцем, высекала веселый звук. Well, it seems to me that you have seen too much in too few years, и так далее, до припева, you better stop, look around. Кому она вонзала в сердце свои спицы, кого укрывала прямой и длинной, погребальной пеленой? Людвиг уже не успевал узнать и отступал все дальше, вглядываясь в ее изменяющееся, невыносимое лицо. Здесь могло произойти что угодно, как во сне, здесь ничему не удивлялись, каждому безумцу давали приют, каждого нормального человека обещали сделать безумцем. Еще чуть-чуть, и Людвиг тоже сошел бы с ума, не устав за лето, и бог весть, что бы с ним тогда стало. Или в воздухе разливалось сумасшествие, или воробьи уже чирикали проповеди по-латыни, или сладкий прозрачный дым поднимался к небу, словно над Вудстоком, - не все ли равно, он уезжал, вот и все, а они оставались, чтобы веселиться дальше, среди светлых сосен, в капеллах и в гротах, на площади Циферблата. И если б сестра Клара, захлопав в ладоши, вдруг воскликнула громко: «Вы выиграли игру о Ла Верне, поздравляю вас!» - он ответил бы: «Мне все равно, я больше не играю», - и точно так же, как сейчас, забросил рюкзак на плечо и шагнул за кулисы.
Ла Верна вновь лежала перед ним, он мог обойти ее в последний раз, попрощаться с каждым камнем, раз не пришлось проститься с братом Ольгердом. Топились печи, послушник отмывал дочиста скамью у церковной стены, немая буфетчица доставала из колодца ведро воды. Людвиг улыбнулся ей, и она улыбнулась в ответ, произнесла глухо и мягко: «Вы уезжаете? Очень жаль». Ее губы утратили первоначальную немоту, зато слова обрели форму, выпорхнули легко, зазвенели на все лады: «Вы уезжаете? Очень жаль!» - совсем не так звучали ночью строчки из Гейне, тревожа понапрасну, обещая какую-то любовь и какое-то утешение. Что ж, все вышло лучше, чем он ожидал: doch weiter, weiter, он был утешен и прощен, он покидал Ла Верну с легким сердцем, никто его не провожал, и не надо. Вода лилась через край, послушник выжимал тряпку тонкими красными пальцами, занавески плескались в окнах странноприимного дома, и Людвиг, оглянувшись назад, уже не мог найти свое окно, а за ним - комнату с оштукатуренными стенами, с распятием, с заправленною постелью.
Он прошел под белыми арками, под висячими фонарями, мимо поленниц с яблоневыми дровами, мимо глиняных сосудов с зерном и вином. В кадках рос можжевельник, стекла синели от отраженного неба, на теплой каменной кладке проступали солнечные пятна. Сестра Клара говорила вчера: в конце концов можно поверить, что здесь нет ничего, кроме стола и книги, кроме этих стен, перекрещенных досок, колоколов, даже бог покажется лишним. В конце концов, вы ошибались, сестра Клара, потому что искали бога в отдельных формах, а он ускользал от вас, дразнил, пересмеивался вдалеке, раздваивался, раздроблялся, прячась - вот тут начиналась очередная цитата – «в зеркальных отражениях, в растворении цвета среди частиц упорядоченной материи, в блеске дневного света на мокрой листве». И вы никак не могли настичь его, наколоть на спицу, ввязать в шарф, в покрывало, в театральную завесу - не занавес.
Двери в галерею стигматов были распахнуты настежь, как в весенней уборке, вымытый пол блестел от влаги, и кошка ходила снова туда-сюда, оставляя пятипалые следы. Ах ты, милая, все сторожишь? - не смел спросить Людвиг; надо бы поклониться почтительно: ах вы, сударыня кошка, не ругайте меня за то, что ничего не принес вам и не сказал спасибо. Потолочные балки закоптились и почернели, сколько лет, сколько веков пробирались здесь монахи по вечерам, да не со свечами, а с факелами, пугаясь собственных теней и мяуканья из мрака? А не лучше ли провести электричество, развесить лампочки поярче, чтоб все сияло, и нечистый дух сам боялся сюда войти? Лучше-то лучше, но очень скучно: вся долина светится по вечерам, пусть хоть на горе будет темно и покойно, чтоб не видеть лиц, а слушать лишь голоса и чувствовать в своей ладони чью-то чужую ладонь.
- Молодой человек! Вы, вы, подождите, пожалуйста. Я за вами бегу, бегу, остановитесь уже, вам говорят.
Я ж веду тебя открыто - что ж ты бегаешь, подлец? Рано радовался Людвиг, решив, что освободился, оторвался от этой земли: он-то всех отпустил, да его еще не отпустили. Остановитесь уже, вам говорят, и пройдемте на пять минут, обсудим кое-что, мы ведь к вам со всей душой, а вы от нас шарахаетесь, как от ладана. Неужели ему все-таки передали - половым и воздушно-капельным путем, в придачу к высокой литературной болезни - не СПИД даже (если бы СПИД!), а собачье советское чутье, и теперь он в каждом прохожем подозревал ищейку, топтуна, агента внешней охранки? А ну, побегай еще, и мы тебе ноги переломаем, будешь знать! Брат Ольгерд наставлял его ночью: главное - не бойтесь их, а чуть что, грозите им полицией, полицию они сами боятся. Кому сучок, а кому коньячок, к начальству на кой паяться... И конечно, ничего не подписывайте, не курите их сигареты, и чаю с ними не пейте: полоний они на вас тратить не станут, а вот желудок испортят в два счета, просто так, чтоб вы знали, что с ними не шутят, а сами они - серьезные люди.
- Боже мой, да вы что, оглохли?
Дыхания не хватило бедняге, он захлебнулся, как в воде, пошел ко дну. Плохи дела в ведомстве, где пускают бегать по следу не быстрых и легких - чтоб нос по ветру держали и землю этим носом рыли - а дряхлых, хромых, списанных в архив. Много ли набегаешь с такой инвалидной командой, это ж курам на смех, когда надо обкладывать внутренних врагов по форме номер раз и два, дышать им в затылок, тащить на ковер, за глотку брать - а ну, спой теперь, а ну, подрыгайся, умник! протестуешь? свободу народу? декабрист нашелся, едри твою мать! - и по почкам, по ребрам, по морде, пока кровью не заплюет и пощады не попросит. Нанять бы ражих парней, прикормить, приодеть получше - и натравить по всем правилам: было бы быстрее, дешевле и проще. Ведь как там Буковского били? часа четыре, коленом в лицо и в спину, и еще гладили по щеке «с какой-то сладострастной улыбочкой»: больно тебе, мальчик, а будет еще больней. Вот и с ним, с этим Людвигом, так бы справились в два счета - не один на один, а втроем, впятером, всемером на одного, чтоб не пикнул, чтоб сразу поджал хвост. Чем возиться, кланяться и разводить церемонии, лучше к ногтю его, и дело с концом. Ах, все верно, все верно, вы правы, но поймите и пожалейте родное ведомство, у него свои интересы: пускай старички чем-нибудь займутся, принесут пользу государству, на пенсии они захиреют, а тут все-таки при деле, пусть и при плохом.
Ну и ладно, решил Людвиг, если я остановлюсь, что они со мной сделают? Ударят или пригрозят, или спросят, который час, или - скорее всего - извинятся и скажут, что обознались. И отчего же – «они», когда там был один только «он», замученный и загнанный, бессильный, безоружный: с ним и женщина справится, и ребенок, вот он и не лезет, не распускает руки. Ему дали установку: не брать, подходить персонально, попугаем - но брать погодим; и он, задыхаясь, держал дистанцию и пыхтел: я за вами бегу, бегу, меня сейчас инфаркт хватит, а вам наплевать. Еще как наплевать, сказано же выше - с кровью, и Людвиг сглотнул, обернулся и узнал нового гостя в сером костюме, своего заместителя в странноприимном доме. Ни интриги, ни погони, ни слежки: он оставил чемодан в холодной комнате, включил обогреватель и поспешил прочь, вот и все, и никто ничего ему не приказывал, и никто его никуда не посылал. Вы из какой-нибудь организации? - спрашивали его ласково в гостиницах и на вокзалах, в вагонах-ресторанах и в спальных вагонах, в парках, даже в магазинах, и протягивали руку к его документам, к пятифранковому паспорту Нансена с выцветшею печатью. Да нет, отвечал он словами Людвига и улыбался и его улыбкой, да нет, что вы, я сам по себе, и я ни за кем не бегаю, я, наоборот, убегаю от всех, а это совсем другое дело.
- Я - Борис, - сказал он, ударяя на «о» (а Людвиг подумал: ну, наверно, поляк). - Подождите одну минуту, я вас не задержу.
- Я знаю.
- Что вы знаете? Как меня зовут? Откуда вы знаете?
- Нет, не то. Я знаю, что вы не станете задерживать меня. У вас, скорее всего, нет приказа.
- Послушайте, если вы хотите посмеяться...
- Я не хочу, - сказал Людвиг. - Простите меня. Я пошутил, получилось глупо. Не обращайте внимания. Чем я могу вам помочь?
- Эта монахиня внизу говорила, что вы, слава богу, понимаете по-немецки. Объясните мне, пожалуйста, как мне спуститься в Sasso Spicco. Я здесь впервые, ничего не могу найти.
- Неужели сестра Клара не смогла вам рассказать?
- А, ее зовут сестра Клара? Она куда-то исчезла, только что была здесь и пропала.
Была и пропала - опять умчалась в пустыню, в Вудсток, на Луну, вдохнуть и выдохнуть, освежить грим. Борис еще не понял, куда угодил, не разглядел в воздухе прозрачной театральной пыли. И Людвиг подумал с внезапным состраданием: туго ему придется, если он приехал сюда молиться, а не восхищаться, лучше бы выбрал Ассизи, там поспокойнее, там нет гранита и злой чепухи. На нем топорщился пиджак - наверно, дорогой, но дурно сшитый, купленный без примерки, наспех и на бегу. Таких персонажей мимоходом убивали в пьесах, тащили трупы за кулисы и бросали, немного не дотащив: и до конца акта ноги в начищенных ботинках торчали сбоку, ни туда, ни сюда. Морщины, стеклышки в стальной оправе, желтые руки, больная печень, галстучек и крахмальные (это с поезда-то!) манжеты; останавливались здесь и значительные лица, а Борис был по всем приметам - лицо незначительное, с деньгами, но уже без сил.
Ах, в эти дни Ла Верну посещали одни иностранцы, лишь один из двух карабинеров умел говорить по-итальянски, а все остальные объяснялись наугад, на родных, неродных, подслушанных, сию минуту выдуманных наречиях. И Борис смягчал твердые немецкие слова, окружал их славянским акцентом, как ватой; оттого-то и к нему, как к брату Ольгерду, приставали товарищи из внешней разведки, угощали за свой счет и спрашивали: но вы, конечно, понимаете, почему мы вас пригласили? ах, вот как, «ума не приложу», ну-ну? а вы приложите ума. Все равно не понимаете? Ну ладно, ступайте и учтите: наше терпение - не беспредельно. И напевали вслед Борису - чтоб подумал о своем поведении, крепко подумал, - то, что еще не было написано, но все-таки существовало много, много лет: «Ну почему вы с нами так неоткровенны? Ну почему вы с нами так неоткровенны? Ну почему вы с нами так неоткровенны? Вы с нами так неоткровенны - почему?».
Зачем ему-то понадобилось спускаться в Sasso Spicco, чем ему не угодили проветренные капеллы, уютная церквушка-кьезетта Святой Марии Ангельской, солнечная базилика с отполированными скамьями, что его тянуло вниз, в заплесневелую зелень, чего он там не видал? Будь Людвиг беспечнее и веселее, то сказал бы ласково: вы там поосторожнее, идите не по стеночке, а посередине, не то вас расстреляют по ошибке. А сверху никто и не услышит выстрелов, и даже если вы начнете кричать, ничего не выйдет: раз вы сами встали к стенке рядом с крестом, значит, знали, чем все кончится. В своей смерти вините только себя. Он промолчал, разумеется, он понятия не имел, что можно так шутить с кем угодно, и с приятелем, который ничему не поверит, и даже с незнакомцем вроде Бориса, который, еще чего доброго, все примет всерьез. Брат Ольгерд не научил его за ночь смеяться над другими - и не надо, Людвигу не к лицу (не ко рту и не к горлу) был недобрый смех.
- Она вернется, я думаю, она ушла ненадолго.
- Кто это - она? - не понял Борис. - Какая еще она, о ком вы говорите?
- Сестра Клара. Вы же сами сказали, что она пропала, но я думаю, она скоро вернется.
- О боже мой, какое мне дело до этой вашей сестры Клары, я не о ней спрашиваю. Мне нужно в Sasso Spicco, объясните мне, наконец, как туда пройти, я же заблужусь, я ничего здесь не знаю.
- Да вы ведь уже пришли, смотрите - вот и табличка. Тут все очень легко.
Людвиг подвел его к спуску в Sasso Spicco и подумал: все повторяется, значит, завтра Борис покажет следующему постояльцу, как сходить вниз, и пообещает непременно - пойдемте, вам понравится. Опять тянуло сыростью, и деревья отбрасывали зеленые тени, а вечером здесь жгли свечи и пели, поднимались по лестнице один за другим, и послушник с родинкой улыбался, не разбирая, кто ловит его улыбку. Поскорей бы, что ли, пришла зима, ну и так далее, сколько можно, в конце концов, твердить одно и то же? Борис шагнул через высокий порожек, оттолкнулся легко, как отталкивались от берега, прыгая в лодку, и махнул рукой, то ли прощаясь, то ли сердясь на себя: забыл весла, а без них уплыть отсюда и не вернуться домой. И Людвигу вдруг захотелось отпустить его ввысь, произнести, словно заклинание, «in alto» сестры Клары, и пожелать счастливого пути, мягких облаков, огромного неба. Пусть вас не ведут, Борис, пусть ваши телефоны не прослушивают, и пусть вам не грозят автомобильною катастрофой, несчастным случаем, кирпичом на голову: живите спокойно, вы никому не мешаете, вы никому не нужны. Как там ночью говорил брат Ольгерд, повторяя чьи-то слова: «У вас армия и флот, а нас четыре человека - чего же вы боитесь?» - да, кажется, так, и Людвиг мог бы успокоить Бориса: а вы и вовсе один, они и не думают, что вы опасны. Ничего они вам не сделают, ну, припугнут и отстанут, не переживайте, они вас сильнее боятся. Но он не знал, что Бориса надо успокаивать, и некогда ему было разбираться, в чем дело, и кто такой Борис, и зачем этот Борис сюда явился, и какая волна его принесла - первая, вторая или третья.
- Идите по лестнице до конца, там будет крест у стены, у обломка скалы. Не бойтесь, вы не заблудитесь, там нельзя заблудиться.
- А вылезти оттуда? - серьезно спросил Борис. - Сколько там ступенек, вы не считали?
- Нет, не считал. Но эта лестница совсем не крутая, по ней легко идти.
- В вашем возрасте все легко, молодой человек.
- Если, конечно, не поднимать оттуда чье-то тело.
- Свое собственное тело, свое собственное.
- Ну конечно, собственное, чье же еще.
- К тому же, кажется, там сыро, как в болоте. Черт знает что, не святилище, а могила, гиблое место, а у меня и так плеврит.
- Нет, там хорошо, вот увидите, вам понравится. Может быть, немного похоже на могилу, но на зеленую.
- Этого еще не хватало. У кого бывает зеленая могила?
- Не знаю, - ответил Людвиг.
Он не посмел объяснить - по брату Ольгерду - что зеленая могила дана тому, у кого красное дыханье и гибкий смех, он лишь смотрел, как бедный Борис один спускается по ступеням, осторожно ставит ноги, чтоб не поскользнуться, не слететь вниз, не сломать шею на влажных камнях, не умереть, короче говоря. Ах, он умер, госпожа, он - холодный прах, в головах - зеленый дерн, опять зеленый, и зима никак не может справиться с этим цветом. Маленькая плешь блестела на его макушке, как серебряная монета, - откуда явилось это сравнение, неужели тоже из стихов, которых Людвиг не читал? Брат Ольгерд отыскал бы подходящую строчку, пробормотал под нос и перевел тут же: дальше - еще не припомню - и дальше как будто оборвано. Вдруг хрипло закричала ворона, пролетела наискосок через площадь, хлопая крыльями, как в киносъемке, и Борис - странник, паломник, пилигрим, cher Boris de quelqu'un - остановился и поднял голову, взглянул на Людвига снизу вверх, из мшистой, из могильной ямы. Да, пожалуй, он немного побледнел и задышал тяжелее, запыхался, как несколько минут назад, когда спешил за Людвигом и умолял: остановитесь, да остановитесь, наконец, что же вы бегаете, подлец!.. За чем он гнался теперь, за своей печалью, за страхом, за невозможным, ускользающим утешением? Или у него попросту начинался сердечный приступ, а он не захватил с собою валидола, или он задыхался, потому что у него и так был плеврит? Ах, бедный, бедный, как можно вести себя безрассудно в его-то годы, будто ему жизнь не дорога; он бы дотянул до нового века, если б берегся, но уже поздно, что ж поделать, он сойдет в землю навек, но оплакан милой.
- Что с вами? - громко сказал Людвиг. - Вам дурно? Теряете сознание? Я сейчас спущусь.
- Не надо. Со мною все в порядке, это ничего. Кто там кричал? Ворона?
- Да. Вы испугались?
- Да, - проговорил он, - испугался. Это дурная примета, дурная. Идите себе, не волнуйтесь, вы же спешите.
- Я не спешу.
- Спешите, я же вижу. Не мешайте мне, я хочу вниз.
Борис досадливо отмахнулся и повторил тише: «Я хочу вниз, не мешайте», - а стеклышки в оправе соскользнули с его носа, и он поймал их, не глядя. Судите сами, не так уж он неловок и стар, он еще поживет, не торопитесь его хоронить. А вы-то обрадовались: инфаркт, инсульт, плеврит! а вы-то пустились высчитывать, дорого ли встанут похороны в этой дыре. Не дождетесь, торжествующе отвечал Борис и ему подобные - на все вопросы о самочувствии, и добавлял, слово в слово по анекдоту: «И мне бы ваши заботы, господин учитель». А скажите-ка мне, сколько ног у таракана, сколько перьев у вороны, - мне бы ваши заботы, мне бы ваших тараканов, и подумаешь, ворона, чего ее бояться! Когда забыли лобзанья, нейдут на свиданье, тогда это, конечно, дурная примета, а птичий грай и крик - чепуха и не стоит вниманья. Господи, какие слабые рифмы, это невыносимо. «Вам плохо?» - повторяли по кругу сестра Клара, брат Ольгерд, а теперь и сам Людвиг, с мнимою заботливостью, с тайным страхом - ведь тот, у кого они спрашивали, мог воскликнуть: да, мне плохо, спасите меня, - и умереть у них на руках. Возись тогда со скучным чужим мертвецом, устраивай поудобнее, выбирай ему гроб по размеру, нет, лучше не доводить до смерти, обойтись как-нибудь. И каждый предлагал свое лекарство: сестра Клара молилась и вязала, брат Ольгерд читал стихи и обнимал, а Людвиг смотрел сверху вниз и думал: нет, слишком поздно, он уже не жилец, а я из-за него не успею на автобус. Что-нибудь непременно бы помогло, не одно, так другое; смотрите-ка, вот все и прошло, как не бывало, как не болело, это ложная тревога, граждане, проверка бдительности. Это все не про настоящее, дружок.
- Вы уверены?
- Вполне уверен, я еще не выжил из ума. Идите, все в порядке. - И он помолчал и добавил мягче: - Здесь бы и остаться до самой смерти, молодой человек. Здесь бы и остаться.
- Вы соскучитесь, если проведете здесь столько лет, - ответил Людвиг. - До свидания. Простите, я действительно спешу.
- Прощайте, - сказал Борис. - Прощайте.
Он отвернулся, и Людвиг отвернулся тоже; несколько секунд они простояли так, спиной к спине - но с лестницей посередине. Ветер захлопнул дверь в галерею стигматов, кошачья тень мелькнула за стеклом. Все уже проводили Людвига, распрощались с ним, и теперь удивлялись: как, вы до сих пор здесь? - нет, не люди удивлялись, а камни, кусты и фрески, «стол, ковры, засовы, крюк», и странноприимный дом, и все капеллы, и солнечные часы на стене. Ступайте, наконец, вы - свободны, мы больше вас не задерживаем, ступайте, сколько можно переминаться с ноги на ногу и ждать чудес. Скоро кончится век, как короток век, - это ветки деревьев отстукивали в противофазе, чередуя ритмичные строки. И Людвигу отчего-то захотелось сказать вслух: «Я больше никогда сюда не вернусь», - и пожелать счастья даже захлопнутой двери. Но он промолчал, чтоб не стать смешным и не разрушить древесную мелодию контрданса, и чтобы все-таки вернуться сюда – «не оставив следа, а зачем этот след».
Все с ним уже случилось, воспоминаний хватит на всю жизнь. «Ну, как ты отдохнул?» - спросят его дома, а он ответит: «Спасибо, очень хорошо». А что же ты видел? - а что же он видел? цветные терракоты Андреа и Джованни делла Роббиа, дерюжную рясу Франциска, церкви, пещеры и травы, разных людей в божьем зверинце, запрокинутое чужое лицо на своей подушке, незнакомое лицо с сомкнутыми потемневшими веками, с улыбкой на губах. Слишком много, обо всем не расскажешь, да и не стоит, скучно слушать. «Но тебе хотя бы понравилось, или ты съездил зря?» - что тут сказать? ему понравилось, он съездил не зря, только не догадался сделать фотографии в дороге. Впрочем, напевали деревья, в этом мире случайностей нет, и не мне (не ему) сожалеть о судьбе. Он покинул Ла Верну и стал спускаться вниз, он за сутки привык к камням и разучился ходить по асфальту. В долине вновь, как вчера, белел густой взбитый туман, и от него веяло холодом. Солнце уже не грело или не могло согреть Людвига, он мерз и плотнее закручивал шарф вокруг горла, пытаясь удержать тепло. И не удивился - чему удивляться, так и должно было произойти, - когда брат Ольгерд догнал его на повороте и пошел рядом, словно они странствовали вдвоем: не бродяги и не преступники, а любовники, товарищи, попутчики на час, кто угодно, но не чужие друг другу.
- Вот и вы, - проговорил Людвиг, - а сестра Клара сказала, что вы уже уехали.
- Меня задержали ненадолго. Но, как видите, я все равно уезжаю.
- Так внезапно? Вчера мне казалось, что вы останетесь в Ла Верне надолго.
- Ненадолго, но дня на два я бы остался точно. Но мне позвонили утром и вызвали домой. Семейные дела, надо спешить.
- Что-то случилось? Мне очень жаль.
- Все обойдется, не жалейте, ничего страшного. Зато я смогу еще немного поговорить с вами.
Он шагал легко и упруго, как и должен идти францисканец, нищий странник, называющий дорогу своей сестрою, а каждый камень на ней - своим братом. Дать ему посох из орешника или ольхи - и позабудешь, какой нынче век, может быть, из-за склона выйдет навстречу сам Франциск, улыбнется рассеянно и пожмет руку, и уронит несколько капель крови из стигматов. Что ее беречь, эту кровь, пусть льется на радость земле, а земля в ответ пусть хвалит бога: laudato si, mi signore, per sora terra, и так далее, по бумажке, все равно на каком языке. Брат Ольгерд на ходу поправил ворот, и Людвиг увидел багряное пятнышко на его указательном пальце: вот и стигматы, как по заказу, но ненастоящие, не на ладонях и не на ступнях. Прикоснулся ли он к волосам сестры Клары и измазался их ржавчиной и рыжиной, порезался ли о траву, о замерзший шиповник, - не узнать, да и к чему узнавать, это знание было бессмысленно, как след на снегу. «Вызвали домой» - а где был его дом: не в Латвии же (в Латвийской ССР), не на востоке, не в городе Горьком. Нет, Людвиг, ищите хоть всю жизнь, все равно ничего не найдете, той страны - на карте нет, в пространстве - нет. «Я живу ближе, чем вы думаете», - и этого утешения он не оставлял Людвигу; «я когда-нибудь сам вас найду», - еще хуже, не надо так лгать.
- Я смогу еще немного поговорить с вами, - повторил брат Ольгерд. - Иначе я бы не стал догонять вас.
- О чем поговорить?
- Не знаю. «Всегда найдется что-то важное...» Впрочем, все равно, я просто буду слушать ваш голос, Людвиг. Вряд ли мы когда-нибудь встретимся снова.
- Вы не хотите этого сами или думаете, что я не хочу?
- Ни то, ни другое. Но мы оба не будем искать встречи специально, а случайно мы уже встретились вчера.
- И нам больше не повезет.
- Да, нам больше не повезет. Но тем лучше для вас, хоть вы еще не подозреваете об этом.
- Не бойтесь, брат Ольгерд, я не буду специально разыскивать вас.
- Разве что в городе Горьком.
- Да, разве что там. Но когда еще меня туда впустят... У вас кровь на руке, вы поранились?
- Испачкался, - спокойно ответил брат Ольгерд. - Не обращайте внимания. И прощайте.
- Уже?
- Срежу путь по этой тропе. А вы ступайте вниз, вам незачем торопиться.
- Я могу проводить вас еще, - сказал Людвиг. - Мне все равно, где спускаться, если я попаду в долину в конце концов.
Он не забыл, как хотел броситься ночью с горы: все равно, где спускаться, лишь бы попасть в долину, не погибнуть, а перестать чувствовать, очнуться утром и уйти на автобусную остановку. Теперь он почти ничего не чувствовал и шел вниз, с расписанием автобусов в кармане, с травяными настоями от бессонницы в рюкзаке. В бутылочках зеленого стекла плескались мелисса, лаванда, мирт и боярышник, обещали покой и легкий сон в русалочьей постели. А если перелистать «Илиаду», нашептывал лекарь за левым плечом, если найти в ней список черных кораблей и прочитать хотя бы до половины, то уснешь еще крепче и слаще, и море подойдет к твоему изголовью. Ну, хорошо, пусть лаванда и тысячелистник, пусть черные корабли, фанодорм, грелка у ног, лед на лбу, что угодно, не мог же он снова и снова принимать лекарство брата Ольгерда, не мог же он вечно прятаться в чужие объятия. Сожалел ли он о том, что случилось? О нет, нисколько, ему только не хотелось растягивать эту связь. Куда как проще и честнее заплатить друг другу одинаковую сумму, расцеловаться и разойтись навсегда: ни адресов, ни фамилий, а если и встретишь его через год, то, конечно, уже не узнаешь.
- Нет, Людвиг, идите прямо. Нам надо расстаться сейчас.
- Как хотите, - сказал Людвиг. - Наверно, вы правы. Нам лучше расстаться сейчас.
- Вы же не сожалеете, я надеюсь?
- Нет, что вы. Я был очень рад.
- Едва ли вы когда-нибудь повторите этот опыт.
- Да, едва ли. Все-таки это не то, что мне нужно. Это не для меня.
Он бы сам не сумел назвать, что же было не так: все хорошо, но... нет, вовсе не больно, очень приятно, но... я был очень рад, но... Наверно, все-таки немного не хватило любви, другого объяснения нет. Все остальное не имело значения: ни пол партнера, ни мимолетность знакомства; все хорошо, вовсе не больно, очень приятно, я рад, но впредь лучше пить снотворное, зачитываться до одурения Прустом, считать ягнят на лугу, а не утешаться случайным сексом. Ему не хотелось растягивать эту связь - все верно, но ему хотелось влюбиться и спрятаться в любовь, даже в любовь к брату Ольгерду. И Людвиг спешил уйти поскорее, оттого что знал - нельзя, невозможно остаться с ним, как нельзя и невозможно было остаться с нею в Норвегии: что на юге, что на севере - везде все кончалось одинаково. Впору было вывести новый закон для себя самого: гостиничные простыни, передышка на одну ночь, а утром - проходите, пожалуйста, и занимайте места в вагоне, и не грустите, что вас никто не догнал и не удержал в руках. Так надо - а как не надо, это уж мы разберемся.
Как же ее звали, эту Сольвейг, Изольду Норвежскую, маленькую девушку с золотыми волосами? Он помнил ее имя, но не смел произнести, он лучше бы забыл и имя, и лицо, и то, что она говорила, глядя на него так пристально и серьезно, как глядел теперь брат Ольгерд (нет никакого сходства, ни в глазах, ни в зрачках, это ему мерещилось). А что она говорила все-таки, пока он тихо одевался, - неужели: «уходишь ты? еще не рассвело»? Нет, нет, опять - ничего подобного, она просила всего лишь: «Попрощайся со мной, когда будешь уходить. Если ты попрощаешься, мне не нужно будет ждать тебя. И тогда я тебя забуду», - или «сумею забыть». Вместо колокола должен был зазвонить телефон - гораздо громче и беспощаднее; не спрятаться от этого звона, даже если вырвать провод. Снег падал за окном, и Людвиг мог бы прочитать: «кому-то станет первым снегом - быть может, мой последний снег», - но если бы эти строчки и явились к нему, он все равно бы не сумел их перевести. Не до стихов теперь, найти бы силы для перепутанных и неловких слов; «мне не нужно будет ждать тебя», - сказала она, и он запомнил это, накрепко запомнил. А потом, пообещав ей все на свете - и прощание, и забвение, взял ее за плечи, поцеловал и уложил в постель, не предчувствуя, что так же уложит его самого брат Ольгерд, укроет одеялом и тихо затворит дверь, пожелает покойной ночи. И в темноте, подсвеченной снегом, он сидел и слушал, как она дышит, и думал, что ничего не хочет на свете, только быть рядом с нею, пока она спит, и ждать, когда она проснется сама, в тишине, а не от телефонного вопля. Только быть рядом с нею и хранить ее, и всё; почитая высшим благом благо любимого, - добавил бы брат Ольгерд, вновь цитируя кого-то, потому что сам не изведал такой любви, а лишь прочитал о ней где-то и заучил наизусть.
- Это не для вас, вы правы. И все-таки будьте счастливы, если получится.
- Вы будете молиться за меня?
- Нет, что вы, еще чего не хватало. Да вы и не верите в молитвы, вы же агностик.
- Но все же не атеист. Да, как вы думаете, брат Ольгерд, мы с вами могли бы влюбиться друг в друга?
- В сослагательном наклонении - конечно, могли бы, почему бы и нет. Но лучше не надо. Или даже так: пожалуйста, не надо.
- Слава богу.
- Которого, может быть, нет.
Он улыбнулся Людвигу и протянул ему руку, не приглашая к себе, а прощаясь: ночь кончена, и они не влюбятся друг в друга. Людвигу не нужно было ждать его и волноваться попусту, Людвиг тоже мог его забыть, превратив всю Ла Верну в сновидение или спектакль: да, они переспали, но понарошку, полежали рядом, обнявшись, и поговорили о пустяках - не о вечности же беседовать в постели, это дурной тон. Все актеры и тени уже поклонились и убежали со сцены: и послушник, похожий на девушку, и немая буфетчица с приятелем-монахом, и карабинеры, и рыжая сестра Клара, и эпизодический Борис, невесть зачем влезший в действие - не для того ли, чтобы заменить игру любви игрой случая, обессмыслить ее, как в жизни, а то реализма маловато? Ну, ничего, от Бориса большой беды не вышло, он заглянул ненадолго, проводил Людвига и сгинул, не успел никому надоесть. Всем бы статистам вести себя так скромно: кушать подано, ответа не будет, никого нет дома, кладбище закрывается, а крематорий не работает, но пожалуйста, умрите сегодня, а мы тогда умрем завтра. Из остывшей печи выгребали золу и протрясали в решетах: не пугайтесь, здесь жгли вовсе не людей, а яблоневые дрова, слышите, какой запах? Но Людвигу казалось, что это пахнут не дрова, а яблоневые цветы, и он шагнул к брату Ольгерду, обнял его и прижался губами к его виску, чтобы больше ничего не чувствовать.
- Ну, что вы? Отчего вы переживаете?
- Я не переживаю. Мне все-таки жаль расставаться с вами, но это не ваше дело.
- Ничего, завтра вам станет легче. Завтра вы начнете забывать и меня, и Ла Верну, когда-нибудь забудете совсем. Я тоже забуду вас, Людвиг, хоть мне не очень этого хочется. Может быть, и вовсе не хочется.
- Почитайте мне что-нибудь, - попросил Людвиг. - Что хотите, мне все равно. На любом языке, пожалуйста.
- У конюших бока золотые, как рай, и, играя, кричат пароходу «прощай»... Да и я не скажу «до свиданья».
- Как хорошо – «золотые, как рай». Что это, опять стихи? Или все-таки что-то из Библии?
- Нет, это опять стихи. Хорошо, правда? Да и я не скажу «до свиданья»... Простите, что не перевел целиком, но вам хватит и последних строчек.
- Вы думаете, последних строчек достаточно, чтобы я понял, что вы имели в виду?
- Я думаю, вы умны... и вас нельзя упрекнуть в lack of intelligence, что бы это ни значило. Идите себе, Людвиг, идите с миром.
- До свидания, брат Ольгерд.
- Прощайте, - поправил он и поцеловал Людвига, свернул на оленью тропу. - Прощайте.
Еще минуточку повременить - и он исчезнет навсегда, уйдет от Людвига за золотые сосны, как за кулисы. Им непременно надо было расстаться сейчас, пока не случилось что-то отвратительное и непоправимое: любовь, обвал, чума. Кровь или красная краска засохла на пальце брата Ольгерда, словно он на прощание написал свое имя на стене Ла Верны, нарисовал крест в гроте, среди миллионов крестов. Людвиг отпускал его и никак не мог отпустить совсем, и даже не мог отвернуться так покойно, как отворачивался от Бориса. «Скажите что-нибудь. Всегда найдется что-то важное...» - а что сказать, что? «Я очень люблю вас», - да это же ложь, «я буду ждать вас» - не надо, «я пойду вместе с вами» - куда вы пойдете, вверх по лунной дорожке, что ли, прямо сейчас, когда наступило новолунье? Он не умел импровизировать, этот бедный Людвиг, он хотел быть честным, - а черта ли в этой честности, кому от нее полегчает? «Здесь любовь носит характер свободный и воздушный, без излишних надстроек», - поучал кто-то, а прощания, горести, страсти и даже произнесенные слова наваливались всем весом на эту любовь, на тень любви, приминали ее и раздавливали, как мотылька.
- Идите скорее, - сказал брат Ольгерд, - сейчас сюда приедет полиция, а вы, я думаю, не хотите из-за нее опоздать на автобус.
- Что здесь делать полиции? До обеда еще далеко.
- Надо же выполнять служебные обязанности и расследовать убийство. Иначе обеда им не видать.
- Кого-то убили? - спросил Людвиг.
- Кого-то убили. В Sasso Spicco, минут пятнадцать назад. Я думаю, тело скоро найдут, так что поспешите. И не советую возвращаться, вам там больше нечего делать.
- Все уже сделано, не так ли?
- Ну да, а вы ни при чем.
- Это же не я убийца, правда?
- Что вы, конечно, нет. Не в этот раз. Я и убил, Людвиг, и вы прекрасно это понимаете. Я и убил.
Он шагнул вперед и пропал за деревьями: мелькнула темная тень, взлетела пыль, прошуршала сухая трава, и все стихло. Брата Ольгерда больше не было на этой земле, на этой горе, на этой сцене, в конце концов. Не дай вам бог, милый Людвиг, столкнуться с ним снова в городе Горьком или где угодно, тогда уж вы не уйдете живым. Тонко запел колокол, солнце вспыхнуло в ветвях. Это было что-то из Достоевского: «Вы и убили, сударь», - а Достоевского он почти не любил, не узнавал теперь последней веселой цитаты. Промытый мир, надушенный резедой, как табак в табакерке, казался неверным и зыбким: Людвиг позабыл на миг, идет ли он в Ла Верну или прочь из нее, распрощался ли с братом Ольгердом или вовсе его не встретил. Какое сегодня число и какой день недели, вторник или среда, ущипните его, успокойте, скажите, что он спит, и все ему снится. Кого-то расстреляли там, у зеленой стены в Sasso Spicco, и ничего не сделали с телом: поднимать наверх - тяжело, а хоронить некогда, да и не выкопаешь могилу в камнях. Кого надо, того и расстреляли, вот и все.
Бедный Борис, подумал Людвиг. Бедный Борис, значит, они все-таки убили его. И он явился сюда в самом конце лишь затем, чтобы умереть: вздорный персонаж, выбранная жертва. Его даже не было жаль, он не говорил о будущем, он слишком быстро исчез. За что же его так? - а может, ни за что, для острастки, чтоб другие не высовывались. Или чтобы приправить кровью эту нежную и затянутую историю: дальше неинтересно, дальше уносят трупы, палят из пушек, и, взявшись под руки, выходят на просцениум и кланяются. Людвиг еще чувствовал в своей ладони чужую ладонь, и жизнь ему казалась светлой и свободной; он мог забыть все, что случилось минуту назад, он мог всему сказать: «прощай», а не «до свиданья», и спокойно уехать домой. Пусть разбираются без него, пусть без него разыскивают убийцу: он был ни при чем, он больше не играл, он сам едва не погиб. Как эхо, повторял он вслед за братом Ольгердом: «Нам лучше расстаться сейчас. Встретимся в городе Горьком. Кого-то убили», - и не различал ни веса, ни вкуса фраз. За спиною у него вырастали золотые и розовые, грубо намалеванные сосны, ветер приподнимал край холста, и оттуда - из темноты, из закулисья, - тянуло сыростью и рисовою пудрой. Что он мог сделать теперь, оставшись в одиночестве: замереть посреди дороги, дожидаясь, когда с него, как с Бориса, уберут солнце? тихонько уйти за деревья, как ушел брат Ольгерд? отстучать по звонкой земле «Девятнадцатый нервный срыв», подражая сестре Кларе? или прочитать монолог о себе самом, о своих влюбленностях и потерях, о том, как страшно все и как непоправимо? Нет, не страшно, а смешно, все было смешно вопреки свершившейся, подтвержденной смерти: если принять всю Ла Верну всерьез, можно с ума сойти. И Людвиг улыбнулся, выговаривая вслух последние реплики - нарочные и напрасные, но необходимые для равновесия и для завершения игры:
- Все так и есть, вы и убили, брат Ольгерд. Я не знаю, зачем, но это, пожалуй, неважно, меня это не касается. Важнее всего, что сегодня убили вы, а не я. И я так и скажу на допросе: да, слава богу, это важнее всего.
А потом он закинул рюкзак за спину, взглянул на часы и повернул обратно - вверх, в Ла Верну.
3
А утром Людвиг проснулся легко и счастливо, будто проспал всю ночь напролет, часов десять-двенадцать подряд. Он вылечился, он отдохнул, он все забыл. А как насчет кругов под глазами? мигреней? грусти после соития? нет, слава богу, обошлось, он не плакал во сне и не видал кошмаров. Все будет, как надо, - уверял его брат Ольгерд накануне, соблазняя и завлекая в постель, - и все и вправду вышло, как надо, как и должно быть. Ни горечи, ни злости, ни разочарований не осталось от прожитых, проспанных, проведенных вдвоем часов (а брат Ольгерд продолжил бы перечень: «...ни дома, ни изгнанья, забвенья - нет, и нет - воспоминанья, и боли, вызывающей усталость», - и так далее, по отпечатанному на машинке «Шествию», на-шествию, наизусть и не заглядывая в слепую четвертую копию, потому что помнил до конца, почти до конца, и запинался лишь на последнем шестистишье; «стучит машинка, вот и все, дружок» - а что дальше? а дальше надо бы все-таки перечитать поэму целиком и закрыть эту скобку).
Людвиг застелил кровать и взбил смятую подушку, завернул презервативы в газету и бросил в корзину, вымылся с головы до ног, бормоча: «И жизнь мне кажется светлой и свободной... и жизнь мне кажется светлой и свободной... когда...» - а когда именно, уже позабыл. И неважно, и все равно, он радовался свету и свободе без условий, без уточнений, и думал, что позавтракает потом, в долине. Сейчас даже есть не хотелось, и теплая вода в графине бодрила лучше кофе; он вдруг перебрал в памяти всю ночь - встречу у креста, разговоры о любви, предательстве, городе Горьком, обрывки переведенных наспех стихов и неспешные, необорванные поцелуи, - он сжал эту ночь и прожил заново, и ощутил удивительную благодарность и нежность, как будто брат Ольгерд и вправду спас его от безумия или смерти. «Когда бы не вы, я все-таки бросился бы с горы», - очень мило звучало запоздалое признание, и Людвиг, не произнося его, заранее знал ответ: «Когда бы не я, вы бы покурили в одиночестве, вздохнули и легли спать, вот и все. Я всего лишь составил вам компанию, не за что меня хвалить, я вас не спасал». Тем лучше, брат Ольгерд, тем лучше, значит, Людвиг теперь ничем вам был не обязан - как вы бы непременно сказали, «ни крупицей души», - и значит, он мог уйти из Ла Верны навсегда, налегке, без посоха и без раковины в волосах.
Остались мелочи: накинуть куртку на плечи, сойти вниз и попрощаться с сестрой Кларой. Спасибо за все, сестра, вы были очень добры, жаль, что он больше вас никогда не увидит, ведь даже бог, если верить последним известьям, не всемогущ и не может устроить вам еще одну встречу. Вы накликали Людвигу не гибель, а утешение, а он ничем не отплатил вам за вашу любезность. Что ж, теперь было слишком поздно, он все растратил, он не успевал купить вам ни травки, ни серебряных подков, ни сластей - чтобы вы, набив рот орехами в сахаре и цукатами в меду, спросили невнятно: «Людвиг любит?» - и он бы ответил: «Люблю, люблю». И поклявшись в этой любви, он бы все равно уехал, он вернулся бы в свою милую и скучную Германию, к семицветной радуге, к квартету Моцарта, к дыму из трубы, к ванильному запаху печений, ко всем выдуманным и названным элементам, из которых складывался чей-то текст - не тот ли текст, где жили веницийские и вюртембергские близнецы, бедные мальчики Ричардо и Эрнест? Впрочем, это была бы чужая страна, не родина и не дом, и он оказался бы чужим - и в стране, и в тексте, когда бы и вправду явился туда. Незачем стараться, и стремиться, и влюбляться, отпуск кончен, шествие прошло. И сестра Клара из-за высокого стола взглянула на него безразлично, уронила каплю чернил вместо крови и сказала, отпуская его прочь, навсегда вычеркивая из своей книги:
- Ах, Людвиг, доброе утро. Я и не думала, что вы встанете так рано.
- Доброе утро, сестра Клара. Я бы поспал еще, но я сегодня уезжаю и боюсь опоздать.
Good morrow, cousin. Is the day so young? Непроизнесенные реплики промелькнули в воздухе вместе с золотою пылью - зачем проговаривать их вслух, когда все и так ясно и все кончено, и нет никакой тоски о том, что могло быть, но не сбылось. Сумасшедшие цитаты украшали жизнь, Людвиг, сам того не зная, заразился от брата Ольгерда дурною болезнью, пострашнее сифилиса и СПИДа. Теперь ему тоже хотелось вспоминать и повторять случайные, бессвязные строчки - просто так, ни для кого, для себя самого, чтобы наэлектризовать воздух, кивнуть брату Ольгерду издалека: я вижу вас, я помню вас. Пока длилось это наваждение - длилась и ночь, затянутая праздничная ночь, пусть без праздника и полнолуния, но с полным солнцем, вставшим в положенный срок. И хоть он и боялся опоздать, а все-таки никуда не спешил: ни о чем не волнуйтесь, твердили ему, все устроится, все обойдется. И он верил этим утешениям - а что же ему оставалось? - и только пожал плечами сейчас, переступая из несовершенного вида глаголов в совершенный вид, в перфект и в parfait, когда сестра Клара попросила мягко:
- Пожалуйста, подождите минуту, всего одну минуту. Я сейчас закончу.
- Encore un moment, monsieur le bourreau, un petit moment.
- О господи, вы и по-французски говорите.
- Я не говорю, что вы. Это я притворяюсь.
- А казались прежде таким искренним.
Ах, мало ли, каким он казался: все вокруг притворялись, и он был не хуже, он тоже кое-что скрывал - ну хотя бы шрам под одеждой. Не на двоих, а опять на троих разложили эту сцену: вчера к «тем же» прибавили брата Ольгерда, а сегодня - другого, нового персонажа, потому что надо менять как можно чаще лица и не привязываться к одному. У стола сестры Клары стоял щуплый, очень усталый человек в сером костюме: среднего роста и без особых примет, полысевший, полуседой, с видом на жительство в нагрудном кармане, с устаревшим нансеновским паспортом, с какой-нибудь бессмысленною бумажкой. Что ж, вполне приличный господин, приличнее не найти: знакомьтесь, Людвиг, это - апатрид, последний ди-пи, навечно перемещенный, у него-то точно не было ни родины, ни дома, а одно изгнанье. Он уже расписался в книге и спрятал бумажник, и сестра Клара подала ему ключ: не большой, как у Людвига, а маленький, на железном кольце. «Я вам дам угловой номер, он самый тихий». «Разве здесь не всегда тихо в это время года?» «Вы все-таки наш единственный постоялец теперь». «Постоялец, а не посторонний?» Как там дальше? вы со стороны, это другое дело, а мы здесь всегда рады вам. Они беседовали вполголоса, и новый гость медленно подбирал слова, сглатывал, кашлял, сжимая ключ в руках. Кадык дергался на его птичьей шее, он запрокидывал голову, но не надменно, а беззащитно, и воротничок был ему слишком велик. Достался ли ему хороший костюм с чужого плеча, или он сам исхудал, испортив себе желудок на дурных обедах? - ах, и то, и другое объяснение подходило, выбирайте любое по вкусу. Он-то наверняка приехал сюда молиться, он не замечал, как прекрасна пьеса, в которую он угодил, как слаженно все играют, и как сам он невольно встраивается в общую игру. Довольно, - велел кто-то, - уберите с него солнце. Солнце убрали, набросили тень, как плащ, и в его старательной, чуточку невнятной речи вдруг не прозвучало, а просияло: «туда? наверх?». Сестра Клара кивнула и повторила мелодично: да, да, наверх, - и Людвиг на миг оцепенел от наслаждения, услышав, как она произносит «in alto», одним лишь голосом поднимая ввысь комнату, себя и всех вокруг. Пол ушел из-под ног, тело утратило вес: он мог взлететь сейчас, подчинившись ее приказу, - вверх, сквозь этажи и перекрытия, сквозь прозрачные облака, прямо в небо. Но постоялец в сером - постоялец, а не посторонний - опередил его, подхватил чемодан и побрел по лестнице, одолевая ступеньку за ступенькой. А сестра Клара улыбнулась, и Людвиг снова увидел ее мертвую, на полу дюссельдорфского аэропорта, с порыжевшими от крови волосами.
- Ну, вот и все, - произнесла она. - Теперь я могу попрощаться с вами, как следует.
- А как же следует прощаться со мной?
- До свидания, возвращайтесь к нам когда-нибудь. Мы будем вам рады.
- Но вы всем будете рады, а не только мне. И к вам уже пришел новый странник, зачем же вам я?
- Он все-таки не заменит вас. Тогда останьтесь еще хоть на день.
- Я не могу, мне пора домой.
- Что ж, очень жаль. Знаете, брат Ольгерд тоже уехал сегодня утром.
- Да, в самом деле? - равнодушно сказал Людвиг. - Обидно, я хотел еще раз увидеть его. Но ничего не поделаешь, значит, ему надо было уехать. Прощайте, сестра Клара.
- Прощайте, Людвиг. Храни вас бог.
Она ногой отбивала «Девятнадцатый нервный срыв» - нет, не ногой, конечно, а чертовым копытцем, высекала веселый звук. Well, it seems to me that you have seen too much in too few years, и так далее, до припева, you better stop, look around. Кому она вонзала в сердце свои спицы, кого укрывала прямой и длинной, погребальной пеленой? Людвиг уже не успевал узнать и отступал все дальше, вглядываясь в ее изменяющееся, невыносимое лицо. Здесь могло произойти что угодно, как во сне, здесь ничему не удивлялись, каждому безумцу давали приют, каждого нормального человека обещали сделать безумцем. Еще чуть-чуть, и Людвиг тоже сошел бы с ума, не устав за лето, и бог весть, что бы с ним тогда стало. Или в воздухе разливалось сумасшествие, или воробьи уже чирикали проповеди по-латыни, или сладкий прозрачный дым поднимался к небу, словно над Вудстоком, - не все ли равно, он уезжал, вот и все, а они оставались, чтобы веселиться дальше, среди светлых сосен, в капеллах и в гротах, на площади Циферблата. И если б сестра Клара, захлопав в ладоши, вдруг воскликнула громко: «Вы выиграли игру о Ла Верне, поздравляю вас!» - он ответил бы: «Мне все равно, я больше не играю», - и точно так же, как сейчас, забросил рюкзак на плечо и шагнул за кулисы.
Ла Верна вновь лежала перед ним, он мог обойти ее в последний раз, попрощаться с каждым камнем, раз не пришлось проститься с братом Ольгердом. Топились печи, послушник отмывал дочиста скамью у церковной стены, немая буфетчица доставала из колодца ведро воды. Людвиг улыбнулся ей, и она улыбнулась в ответ, произнесла глухо и мягко: «Вы уезжаете? Очень жаль». Ее губы утратили первоначальную немоту, зато слова обрели форму, выпорхнули легко, зазвенели на все лады: «Вы уезжаете? Очень жаль!» - совсем не так звучали ночью строчки из Гейне, тревожа понапрасну, обещая какую-то любовь и какое-то утешение. Что ж, все вышло лучше, чем он ожидал: doch weiter, weiter, он был утешен и прощен, он покидал Ла Верну с легким сердцем, никто его не провожал, и не надо. Вода лилась через край, послушник выжимал тряпку тонкими красными пальцами, занавески плескались в окнах странноприимного дома, и Людвиг, оглянувшись назад, уже не мог найти свое окно, а за ним - комнату с оштукатуренными стенами, с распятием, с заправленною постелью.
Он прошел под белыми арками, под висячими фонарями, мимо поленниц с яблоневыми дровами, мимо глиняных сосудов с зерном и вином. В кадках рос можжевельник, стекла синели от отраженного неба, на теплой каменной кладке проступали солнечные пятна. Сестра Клара говорила вчера: в конце концов можно поверить, что здесь нет ничего, кроме стола и книги, кроме этих стен, перекрещенных досок, колоколов, даже бог покажется лишним. В конце концов, вы ошибались, сестра Клара, потому что искали бога в отдельных формах, а он ускользал от вас, дразнил, пересмеивался вдалеке, раздваивался, раздроблялся, прячась - вот тут начиналась очередная цитата – «в зеркальных отражениях, в растворении цвета среди частиц упорядоченной материи, в блеске дневного света на мокрой листве». И вы никак не могли настичь его, наколоть на спицу, ввязать в шарф, в покрывало, в театральную завесу - не занавес.
Двери в галерею стигматов были распахнуты настежь, как в весенней уборке, вымытый пол блестел от влаги, и кошка ходила снова туда-сюда, оставляя пятипалые следы. Ах ты, милая, все сторожишь? - не смел спросить Людвиг; надо бы поклониться почтительно: ах вы, сударыня кошка, не ругайте меня за то, что ничего не принес вам и не сказал спасибо. Потолочные балки закоптились и почернели, сколько лет, сколько веков пробирались здесь монахи по вечерам, да не со свечами, а с факелами, пугаясь собственных теней и мяуканья из мрака? А не лучше ли провести электричество, развесить лампочки поярче, чтоб все сияло, и нечистый дух сам боялся сюда войти? Лучше-то лучше, но очень скучно: вся долина светится по вечерам, пусть хоть на горе будет темно и покойно, чтоб не видеть лиц, а слушать лишь голоса и чувствовать в своей ладони чью-то чужую ладонь.
- Молодой человек! Вы, вы, подождите, пожалуйста. Я за вами бегу, бегу, остановитесь уже, вам говорят.
Я ж веду тебя открыто - что ж ты бегаешь, подлец? Рано радовался Людвиг, решив, что освободился, оторвался от этой земли: он-то всех отпустил, да его еще не отпустили. Остановитесь уже, вам говорят, и пройдемте на пять минут, обсудим кое-что, мы ведь к вам со всей душой, а вы от нас шарахаетесь, как от ладана. Неужели ему все-таки передали - половым и воздушно-капельным путем, в придачу к высокой литературной болезни - не СПИД даже (если бы СПИД!), а собачье советское чутье, и теперь он в каждом прохожем подозревал ищейку, топтуна, агента внешней охранки? А ну, побегай еще, и мы тебе ноги переломаем, будешь знать! Брат Ольгерд наставлял его ночью: главное - не бойтесь их, а чуть что, грозите им полицией, полицию они сами боятся. Кому сучок, а кому коньячок, к начальству на кой паяться... И конечно, ничего не подписывайте, не курите их сигареты, и чаю с ними не пейте: полоний они на вас тратить не станут, а вот желудок испортят в два счета, просто так, чтоб вы знали, что с ними не шутят, а сами они - серьезные люди.
- Боже мой, да вы что, оглохли?
Дыхания не хватило бедняге, он захлебнулся, как в воде, пошел ко дну. Плохи дела в ведомстве, где пускают бегать по следу не быстрых и легких - чтоб нос по ветру держали и землю этим носом рыли - а дряхлых, хромых, списанных в архив. Много ли набегаешь с такой инвалидной командой, это ж курам на смех, когда надо обкладывать внутренних врагов по форме номер раз и два, дышать им в затылок, тащить на ковер, за глотку брать - а ну, спой теперь, а ну, подрыгайся, умник! протестуешь? свободу народу? декабрист нашелся, едри твою мать! - и по почкам, по ребрам, по морде, пока кровью не заплюет и пощады не попросит. Нанять бы ражих парней, прикормить, приодеть получше - и натравить по всем правилам: было бы быстрее, дешевле и проще. Ведь как там Буковского били? часа четыре, коленом в лицо и в спину, и еще гладили по щеке «с какой-то сладострастной улыбочкой»: больно тебе, мальчик, а будет еще больней. Вот и с ним, с этим Людвигом, так бы справились в два счета - не один на один, а втроем, впятером, всемером на одного, чтоб не пикнул, чтоб сразу поджал хвост. Чем возиться, кланяться и разводить церемонии, лучше к ногтю его, и дело с концом. Ах, все верно, все верно, вы правы, но поймите и пожалейте родное ведомство, у него свои интересы: пускай старички чем-нибудь займутся, принесут пользу государству, на пенсии они захиреют, а тут все-таки при деле, пусть и при плохом.
Ну и ладно, решил Людвиг, если я остановлюсь, что они со мной сделают? Ударят или пригрозят, или спросят, который час, или - скорее всего - извинятся и скажут, что обознались. И отчего же – «они», когда там был один только «он», замученный и загнанный, бессильный, безоружный: с ним и женщина справится, и ребенок, вот он и не лезет, не распускает руки. Ему дали установку: не брать, подходить персонально, попугаем - но брать погодим; и он, задыхаясь, держал дистанцию и пыхтел: я за вами бегу, бегу, меня сейчас инфаркт хватит, а вам наплевать. Еще как наплевать, сказано же выше - с кровью, и Людвиг сглотнул, обернулся и узнал нового гостя в сером костюме, своего заместителя в странноприимном доме. Ни интриги, ни погони, ни слежки: он оставил чемодан в холодной комнате, включил обогреватель и поспешил прочь, вот и все, и никто ничего ему не приказывал, и никто его никуда не посылал. Вы из какой-нибудь организации? - спрашивали его ласково в гостиницах и на вокзалах, в вагонах-ресторанах и в спальных вагонах, в парках, даже в магазинах, и протягивали руку к его документам, к пятифранковому паспорту Нансена с выцветшею печатью. Да нет, отвечал он словами Людвига и улыбался и его улыбкой, да нет, что вы, я сам по себе, и я ни за кем не бегаю, я, наоборот, убегаю от всех, а это совсем другое дело.
- Я - Борис, - сказал он, ударяя на «о» (а Людвиг подумал: ну, наверно, поляк). - Подождите одну минуту, я вас не задержу.
- Я знаю.
- Что вы знаете? Как меня зовут? Откуда вы знаете?
- Нет, не то. Я знаю, что вы не станете задерживать меня. У вас, скорее всего, нет приказа.
- Послушайте, если вы хотите посмеяться...
- Я не хочу, - сказал Людвиг. - Простите меня. Я пошутил, получилось глупо. Не обращайте внимания. Чем я могу вам помочь?
- Эта монахиня внизу говорила, что вы, слава богу, понимаете по-немецки. Объясните мне, пожалуйста, как мне спуститься в Sasso Spicco. Я здесь впервые, ничего не могу найти.
- Неужели сестра Клара не смогла вам рассказать?
- А, ее зовут сестра Клара? Она куда-то исчезла, только что была здесь и пропала.
Была и пропала - опять умчалась в пустыню, в Вудсток, на Луну, вдохнуть и выдохнуть, освежить грим. Борис еще не понял, куда угодил, не разглядел в воздухе прозрачной театральной пыли. И Людвиг подумал с внезапным состраданием: туго ему придется, если он приехал сюда молиться, а не восхищаться, лучше бы выбрал Ассизи, там поспокойнее, там нет гранита и злой чепухи. На нем топорщился пиджак - наверно, дорогой, но дурно сшитый, купленный без примерки, наспех и на бегу. Таких персонажей мимоходом убивали в пьесах, тащили трупы за кулисы и бросали, немного не дотащив: и до конца акта ноги в начищенных ботинках торчали сбоку, ни туда, ни сюда. Морщины, стеклышки в стальной оправе, желтые руки, больная печень, галстучек и крахмальные (это с поезда-то!) манжеты; останавливались здесь и значительные лица, а Борис был по всем приметам - лицо незначительное, с деньгами, но уже без сил.
Ах, в эти дни Ла Верну посещали одни иностранцы, лишь один из двух карабинеров умел говорить по-итальянски, а все остальные объяснялись наугад, на родных, неродных, подслушанных, сию минуту выдуманных наречиях. И Борис смягчал твердые немецкие слова, окружал их славянским акцентом, как ватой; оттого-то и к нему, как к брату Ольгерду, приставали товарищи из внешней разведки, угощали за свой счет и спрашивали: но вы, конечно, понимаете, почему мы вас пригласили? ах, вот как, «ума не приложу», ну-ну? а вы приложите ума. Все равно не понимаете? Ну ладно, ступайте и учтите: наше терпение - не беспредельно. И напевали вслед Борису - чтоб подумал о своем поведении, крепко подумал, - то, что еще не было написано, но все-таки существовало много, много лет: «Ну почему вы с нами так неоткровенны? Ну почему вы с нами так неоткровенны? Ну почему вы с нами так неоткровенны? Вы с нами так неоткровенны - почему?».
Зачем ему-то понадобилось спускаться в Sasso Spicco, чем ему не угодили проветренные капеллы, уютная церквушка-кьезетта Святой Марии Ангельской, солнечная базилика с отполированными скамьями, что его тянуло вниз, в заплесневелую зелень, чего он там не видал? Будь Людвиг беспечнее и веселее, то сказал бы ласково: вы там поосторожнее, идите не по стеночке, а посередине, не то вас расстреляют по ошибке. А сверху никто и не услышит выстрелов, и даже если вы начнете кричать, ничего не выйдет: раз вы сами встали к стенке рядом с крестом, значит, знали, чем все кончится. В своей смерти вините только себя. Он промолчал, разумеется, он понятия не имел, что можно так шутить с кем угодно, и с приятелем, который ничему не поверит, и даже с незнакомцем вроде Бориса, который, еще чего доброго, все примет всерьез. Брат Ольгерд не научил его за ночь смеяться над другими - и не надо, Людвигу не к лицу (не ко рту и не к горлу) был недобрый смех.
- Она вернется, я думаю, она ушла ненадолго.
- Кто это - она? - не понял Борис. - Какая еще она, о ком вы говорите?
- Сестра Клара. Вы же сами сказали, что она пропала, но я думаю, она скоро вернется.
- О боже мой, какое мне дело до этой вашей сестры Клары, я не о ней спрашиваю. Мне нужно в Sasso Spicco, объясните мне, наконец, как туда пройти, я же заблужусь, я ничего здесь не знаю.
- Да вы ведь уже пришли, смотрите - вот и табличка. Тут все очень легко.
Людвиг подвел его к спуску в Sasso Spicco и подумал: все повторяется, значит, завтра Борис покажет следующему постояльцу, как сходить вниз, и пообещает непременно - пойдемте, вам понравится. Опять тянуло сыростью, и деревья отбрасывали зеленые тени, а вечером здесь жгли свечи и пели, поднимались по лестнице один за другим, и послушник с родинкой улыбался, не разбирая, кто ловит его улыбку. Поскорей бы, что ли, пришла зима, ну и так далее, сколько можно, в конце концов, твердить одно и то же? Борис шагнул через высокий порожек, оттолкнулся легко, как отталкивались от берега, прыгая в лодку, и махнул рукой, то ли прощаясь, то ли сердясь на себя: забыл весла, а без них уплыть отсюда и не вернуться домой. И Людвигу вдруг захотелось отпустить его ввысь, произнести, словно заклинание, «in alto» сестры Клары, и пожелать счастливого пути, мягких облаков, огромного неба. Пусть вас не ведут, Борис, пусть ваши телефоны не прослушивают, и пусть вам не грозят автомобильною катастрофой, несчастным случаем, кирпичом на голову: живите спокойно, вы никому не мешаете, вы никому не нужны. Как там ночью говорил брат Ольгерд, повторяя чьи-то слова: «У вас армия и флот, а нас четыре человека - чего же вы боитесь?» - да, кажется, так, и Людвиг мог бы успокоить Бориса: а вы и вовсе один, они и не думают, что вы опасны. Ничего они вам не сделают, ну, припугнут и отстанут, не переживайте, они вас сильнее боятся. Но он не знал, что Бориса надо успокаивать, и некогда ему было разбираться, в чем дело, и кто такой Борис, и зачем этот Борис сюда явился, и какая волна его принесла - первая, вторая или третья.
- Идите по лестнице до конца, там будет крест у стены, у обломка скалы. Не бойтесь, вы не заблудитесь, там нельзя заблудиться.
- А вылезти оттуда? - серьезно спросил Борис. - Сколько там ступенек, вы не считали?
- Нет, не считал. Но эта лестница совсем не крутая, по ней легко идти.
- В вашем возрасте все легко, молодой человек.
- Если, конечно, не поднимать оттуда чье-то тело.
- Свое собственное тело, свое собственное.
- Ну конечно, собственное, чье же еще.
- К тому же, кажется, там сыро, как в болоте. Черт знает что, не святилище, а могила, гиблое место, а у меня и так плеврит.
- Нет, там хорошо, вот увидите, вам понравится. Может быть, немного похоже на могилу, но на зеленую.
- Этого еще не хватало. У кого бывает зеленая могила?
- Не знаю, - ответил Людвиг.
Он не посмел объяснить - по брату Ольгерду - что зеленая могила дана тому, у кого красное дыханье и гибкий смех, он лишь смотрел, как бедный Борис один спускается по ступеням, осторожно ставит ноги, чтоб не поскользнуться, не слететь вниз, не сломать шею на влажных камнях, не умереть, короче говоря. Ах, он умер, госпожа, он - холодный прах, в головах - зеленый дерн, опять зеленый, и зима никак не может справиться с этим цветом. Маленькая плешь блестела на его макушке, как серебряная монета, - откуда явилось это сравнение, неужели тоже из стихов, которых Людвиг не читал? Брат Ольгерд отыскал бы подходящую строчку, пробормотал под нос и перевел тут же: дальше - еще не припомню - и дальше как будто оборвано. Вдруг хрипло закричала ворона, пролетела наискосок через площадь, хлопая крыльями, как в киносъемке, и Борис - странник, паломник, пилигрим, cher Boris de quelqu'un - остановился и поднял голову, взглянул на Людвига снизу вверх, из мшистой, из могильной ямы. Да, пожалуй, он немного побледнел и задышал тяжелее, запыхался, как несколько минут назад, когда спешил за Людвигом и умолял: остановитесь, да остановитесь, наконец, что же вы бегаете, подлец!.. За чем он гнался теперь, за своей печалью, за страхом, за невозможным, ускользающим утешением? Или у него попросту начинался сердечный приступ, а он не захватил с собою валидола, или он задыхался, потому что у него и так был плеврит? Ах, бедный, бедный, как можно вести себя безрассудно в его-то годы, будто ему жизнь не дорога; он бы дотянул до нового века, если б берегся, но уже поздно, что ж поделать, он сойдет в землю навек, но оплакан милой.
- Что с вами? - громко сказал Людвиг. - Вам дурно? Теряете сознание? Я сейчас спущусь.
- Не надо. Со мною все в порядке, это ничего. Кто там кричал? Ворона?
- Да. Вы испугались?
- Да, - проговорил он, - испугался. Это дурная примета, дурная. Идите себе, не волнуйтесь, вы же спешите.
- Я не спешу.
- Спешите, я же вижу. Не мешайте мне, я хочу вниз.
Борис досадливо отмахнулся и повторил тише: «Я хочу вниз, не мешайте», - а стеклышки в оправе соскользнули с его носа, и он поймал их, не глядя. Судите сами, не так уж он неловок и стар, он еще поживет, не торопитесь его хоронить. А вы-то обрадовались: инфаркт, инсульт, плеврит! а вы-то пустились высчитывать, дорого ли встанут похороны в этой дыре. Не дождетесь, торжествующе отвечал Борис и ему подобные - на все вопросы о самочувствии, и добавлял, слово в слово по анекдоту: «И мне бы ваши заботы, господин учитель». А скажите-ка мне, сколько ног у таракана, сколько перьев у вороны, - мне бы ваши заботы, мне бы ваших тараканов, и подумаешь, ворона, чего ее бояться! Когда забыли лобзанья, нейдут на свиданье, тогда это, конечно, дурная примета, а птичий грай и крик - чепуха и не стоит вниманья. Господи, какие слабые рифмы, это невыносимо. «Вам плохо?» - повторяли по кругу сестра Клара, брат Ольгерд, а теперь и сам Людвиг, с мнимою заботливостью, с тайным страхом - ведь тот, у кого они спрашивали, мог воскликнуть: да, мне плохо, спасите меня, - и умереть у них на руках. Возись тогда со скучным чужим мертвецом, устраивай поудобнее, выбирай ему гроб по размеру, нет, лучше не доводить до смерти, обойтись как-нибудь. И каждый предлагал свое лекарство: сестра Клара молилась и вязала, брат Ольгерд читал стихи и обнимал, а Людвиг смотрел сверху вниз и думал: нет, слишком поздно, он уже не жилец, а я из-за него не успею на автобус. Что-нибудь непременно бы помогло, не одно, так другое; смотрите-ка, вот все и прошло, как не бывало, как не болело, это ложная тревога, граждане, проверка бдительности. Это все не про настоящее, дружок.
- Вы уверены?
- Вполне уверен, я еще не выжил из ума. Идите, все в порядке. - И он помолчал и добавил мягче: - Здесь бы и остаться до самой смерти, молодой человек. Здесь бы и остаться.
- Вы соскучитесь, если проведете здесь столько лет, - ответил Людвиг. - До свидания. Простите, я действительно спешу.
- Прощайте, - сказал Борис. - Прощайте.
Он отвернулся, и Людвиг отвернулся тоже; несколько секунд они простояли так, спиной к спине - но с лестницей посередине. Ветер захлопнул дверь в галерею стигматов, кошачья тень мелькнула за стеклом. Все уже проводили Людвига, распрощались с ним, и теперь удивлялись: как, вы до сих пор здесь? - нет, не люди удивлялись, а камни, кусты и фрески, «стол, ковры, засовы, крюк», и странноприимный дом, и все капеллы, и солнечные часы на стене. Ступайте, наконец, вы - свободны, мы больше вас не задерживаем, ступайте, сколько можно переминаться с ноги на ногу и ждать чудес. Скоро кончится век, как короток век, - это ветки деревьев отстукивали в противофазе, чередуя ритмичные строки. И Людвигу отчего-то захотелось сказать вслух: «Я больше никогда сюда не вернусь», - и пожелать счастья даже захлопнутой двери. Но он промолчал, чтоб не стать смешным и не разрушить древесную мелодию контрданса, и чтобы все-таки вернуться сюда – «не оставив следа, а зачем этот след».
Все с ним уже случилось, воспоминаний хватит на всю жизнь. «Ну, как ты отдохнул?» - спросят его дома, а он ответит: «Спасибо, очень хорошо». А что же ты видел? - а что же он видел? цветные терракоты Андреа и Джованни делла Роббиа, дерюжную рясу Франциска, церкви, пещеры и травы, разных людей в божьем зверинце, запрокинутое чужое лицо на своей подушке, незнакомое лицо с сомкнутыми потемневшими веками, с улыбкой на губах. Слишком много, обо всем не расскажешь, да и не стоит, скучно слушать. «Но тебе хотя бы понравилось, или ты съездил зря?» - что тут сказать? ему понравилось, он съездил не зря, только не догадался сделать фотографии в дороге. Впрочем, напевали деревья, в этом мире случайностей нет, и не мне (не ему) сожалеть о судьбе. Он покинул Ла Верну и стал спускаться вниз, он за сутки привык к камням и разучился ходить по асфальту. В долине вновь, как вчера, белел густой взбитый туман, и от него веяло холодом. Солнце уже не грело или не могло согреть Людвига, он мерз и плотнее закручивал шарф вокруг горла, пытаясь удержать тепло. И не удивился - чему удивляться, так и должно было произойти, - когда брат Ольгерд догнал его на повороте и пошел рядом, словно они странствовали вдвоем: не бродяги и не преступники, а любовники, товарищи, попутчики на час, кто угодно, но не чужие друг другу.
- Вот и вы, - проговорил Людвиг, - а сестра Клара сказала, что вы уже уехали.
- Меня задержали ненадолго. Но, как видите, я все равно уезжаю.
- Так внезапно? Вчера мне казалось, что вы останетесь в Ла Верне надолго.
- Ненадолго, но дня на два я бы остался точно. Но мне позвонили утром и вызвали домой. Семейные дела, надо спешить.
- Что-то случилось? Мне очень жаль.
- Все обойдется, не жалейте, ничего страшного. Зато я смогу еще немного поговорить с вами.
Он шагал легко и упруго, как и должен идти францисканец, нищий странник, называющий дорогу своей сестрою, а каждый камень на ней - своим братом. Дать ему посох из орешника или ольхи - и позабудешь, какой нынче век, может быть, из-за склона выйдет навстречу сам Франциск, улыбнется рассеянно и пожмет руку, и уронит несколько капель крови из стигматов. Что ее беречь, эту кровь, пусть льется на радость земле, а земля в ответ пусть хвалит бога: laudato si, mi signore, per sora terra, и так далее, по бумажке, все равно на каком языке. Брат Ольгерд на ходу поправил ворот, и Людвиг увидел багряное пятнышко на его указательном пальце: вот и стигматы, как по заказу, но ненастоящие, не на ладонях и не на ступнях. Прикоснулся ли он к волосам сестры Клары и измазался их ржавчиной и рыжиной, порезался ли о траву, о замерзший шиповник, - не узнать, да и к чему узнавать, это знание было бессмысленно, как след на снегу. «Вызвали домой» - а где был его дом: не в Латвии же (в Латвийской ССР), не на востоке, не в городе Горьком. Нет, Людвиг, ищите хоть всю жизнь, все равно ничего не найдете, той страны - на карте нет, в пространстве - нет. «Я живу ближе, чем вы думаете», - и этого утешения он не оставлял Людвигу; «я когда-нибудь сам вас найду», - еще хуже, не надо так лгать.
- Я смогу еще немного поговорить с вами, - повторил брат Ольгерд. - Иначе я бы не стал догонять вас.
- О чем поговорить?
- Не знаю. «Всегда найдется что-то важное...» Впрочем, все равно, я просто буду слушать ваш голос, Людвиг. Вряд ли мы когда-нибудь встретимся снова.
- Вы не хотите этого сами или думаете, что я не хочу?
- Ни то, ни другое. Но мы оба не будем искать встречи специально, а случайно мы уже встретились вчера.
- И нам больше не повезет.
- Да, нам больше не повезет. Но тем лучше для вас, хоть вы еще не подозреваете об этом.
- Не бойтесь, брат Ольгерд, я не буду специально разыскивать вас.
- Разве что в городе Горьком.
- Да, разве что там. Но когда еще меня туда впустят... У вас кровь на руке, вы поранились?
- Испачкался, - спокойно ответил брат Ольгерд. - Не обращайте внимания. И прощайте.
- Уже?
- Срежу путь по этой тропе. А вы ступайте вниз, вам незачем торопиться.
- Я могу проводить вас еще, - сказал Людвиг. - Мне все равно, где спускаться, если я попаду в долину в конце концов.
Он не забыл, как хотел броситься ночью с горы: все равно, где спускаться, лишь бы попасть в долину, не погибнуть, а перестать чувствовать, очнуться утром и уйти на автобусную остановку. Теперь он почти ничего не чувствовал и шел вниз, с расписанием автобусов в кармане, с травяными настоями от бессонницы в рюкзаке. В бутылочках зеленого стекла плескались мелисса, лаванда, мирт и боярышник, обещали покой и легкий сон в русалочьей постели. А если перелистать «Илиаду», нашептывал лекарь за левым плечом, если найти в ней список черных кораблей и прочитать хотя бы до половины, то уснешь еще крепче и слаще, и море подойдет к твоему изголовью. Ну, хорошо, пусть лаванда и тысячелистник, пусть черные корабли, фанодорм, грелка у ног, лед на лбу, что угодно, не мог же он снова и снова принимать лекарство брата Ольгерда, не мог же он вечно прятаться в чужие объятия. Сожалел ли он о том, что случилось? О нет, нисколько, ему только не хотелось растягивать эту связь. Куда как проще и честнее заплатить друг другу одинаковую сумму, расцеловаться и разойтись навсегда: ни адресов, ни фамилий, а если и встретишь его через год, то, конечно, уже не узнаешь.
- Нет, Людвиг, идите прямо. Нам надо расстаться сейчас.
- Как хотите, - сказал Людвиг. - Наверно, вы правы. Нам лучше расстаться сейчас.
- Вы же не сожалеете, я надеюсь?
- Нет, что вы. Я был очень рад.
- Едва ли вы когда-нибудь повторите этот опыт.
- Да, едва ли. Все-таки это не то, что мне нужно. Это не для меня.
Он бы сам не сумел назвать, что же было не так: все хорошо, но... нет, вовсе не больно, очень приятно, но... я был очень рад, но... Наверно, все-таки немного не хватило любви, другого объяснения нет. Все остальное не имело значения: ни пол партнера, ни мимолетность знакомства; все хорошо, вовсе не больно, очень приятно, я рад, но впредь лучше пить снотворное, зачитываться до одурения Прустом, считать ягнят на лугу, а не утешаться случайным сексом. Ему не хотелось растягивать эту связь - все верно, но ему хотелось влюбиться и спрятаться в любовь, даже в любовь к брату Ольгерду. И Людвиг спешил уйти поскорее, оттого что знал - нельзя, невозможно остаться с ним, как нельзя и невозможно было остаться с нею в Норвегии: что на юге, что на севере - везде все кончалось одинаково. Впору было вывести новый закон для себя самого: гостиничные простыни, передышка на одну ночь, а утром - проходите, пожалуйста, и занимайте места в вагоне, и не грустите, что вас никто не догнал и не удержал в руках. Так надо - а как не надо, это уж мы разберемся.
Как же ее звали, эту Сольвейг, Изольду Норвежскую, маленькую девушку с золотыми волосами? Он помнил ее имя, но не смел произнести, он лучше бы забыл и имя, и лицо, и то, что она говорила, глядя на него так пристально и серьезно, как глядел теперь брат Ольгерд (нет никакого сходства, ни в глазах, ни в зрачках, это ему мерещилось). А что она говорила все-таки, пока он тихо одевался, - неужели: «уходишь ты? еще не рассвело»? Нет, нет, опять - ничего подобного, она просила всего лишь: «Попрощайся со мной, когда будешь уходить. Если ты попрощаешься, мне не нужно будет ждать тебя. И тогда я тебя забуду», - или «сумею забыть». Вместо колокола должен был зазвонить телефон - гораздо громче и беспощаднее; не спрятаться от этого звона, даже если вырвать провод. Снег падал за окном, и Людвиг мог бы прочитать: «кому-то станет первым снегом - быть может, мой последний снег», - но если бы эти строчки и явились к нему, он все равно бы не сумел их перевести. Не до стихов теперь, найти бы силы для перепутанных и неловких слов; «мне не нужно будет ждать тебя», - сказала она, и он запомнил это, накрепко запомнил. А потом, пообещав ей все на свете - и прощание, и забвение, взял ее за плечи, поцеловал и уложил в постель, не предчувствуя, что так же уложит его самого брат Ольгерд, укроет одеялом и тихо затворит дверь, пожелает покойной ночи. И в темноте, подсвеченной снегом, он сидел и слушал, как она дышит, и думал, что ничего не хочет на свете, только быть рядом с нею, пока она спит, и ждать, когда она проснется сама, в тишине, а не от телефонного вопля. Только быть рядом с нею и хранить ее, и всё; почитая высшим благом благо любимого, - добавил бы брат Ольгерд, вновь цитируя кого-то, потому что сам не изведал такой любви, а лишь прочитал о ней где-то и заучил наизусть.
- Это не для вас, вы правы. И все-таки будьте счастливы, если получится.
- Вы будете молиться за меня?
- Нет, что вы, еще чего не хватало. Да вы и не верите в молитвы, вы же агностик.
- Но все же не атеист. Да, как вы думаете, брат Ольгерд, мы с вами могли бы влюбиться друг в друга?
- В сослагательном наклонении - конечно, могли бы, почему бы и нет. Но лучше не надо. Или даже так: пожалуйста, не надо.
- Слава богу.
- Которого, может быть, нет.
Он улыбнулся Людвигу и протянул ему руку, не приглашая к себе, а прощаясь: ночь кончена, и они не влюбятся друг в друга. Людвигу не нужно было ждать его и волноваться попусту, Людвиг тоже мог его забыть, превратив всю Ла Верну в сновидение или спектакль: да, они переспали, но понарошку, полежали рядом, обнявшись, и поговорили о пустяках - не о вечности же беседовать в постели, это дурной тон. Все актеры и тени уже поклонились и убежали со сцены: и послушник, похожий на девушку, и немая буфетчица с приятелем-монахом, и карабинеры, и рыжая сестра Клара, и эпизодический Борис, невесть зачем влезший в действие - не для того ли, чтобы заменить игру любви игрой случая, обессмыслить ее, как в жизни, а то реализма маловато? Ну, ничего, от Бориса большой беды не вышло, он заглянул ненадолго, проводил Людвига и сгинул, не успел никому надоесть. Всем бы статистам вести себя так скромно: кушать подано, ответа не будет, никого нет дома, кладбище закрывается, а крематорий не работает, но пожалуйста, умрите сегодня, а мы тогда умрем завтра. Из остывшей печи выгребали золу и протрясали в решетах: не пугайтесь, здесь жгли вовсе не людей, а яблоневые дрова, слышите, какой запах? Но Людвигу казалось, что это пахнут не дрова, а яблоневые цветы, и он шагнул к брату Ольгерду, обнял его и прижался губами к его виску, чтобы больше ничего не чувствовать.
- Ну, что вы? Отчего вы переживаете?
- Я не переживаю. Мне все-таки жаль расставаться с вами, но это не ваше дело.
- Ничего, завтра вам станет легче. Завтра вы начнете забывать и меня, и Ла Верну, когда-нибудь забудете совсем. Я тоже забуду вас, Людвиг, хоть мне не очень этого хочется. Может быть, и вовсе не хочется.
- Почитайте мне что-нибудь, - попросил Людвиг. - Что хотите, мне все равно. На любом языке, пожалуйста.
- У конюших бока золотые, как рай, и, играя, кричат пароходу «прощай»... Да и я не скажу «до свиданья».
- Как хорошо – «золотые, как рай». Что это, опять стихи? Или все-таки что-то из Библии?
- Нет, это опять стихи. Хорошо, правда? Да и я не скажу «до свиданья»... Простите, что не перевел целиком, но вам хватит и последних строчек.
- Вы думаете, последних строчек достаточно, чтобы я понял, что вы имели в виду?
- Я думаю, вы умны... и вас нельзя упрекнуть в lack of intelligence, что бы это ни значило. Идите себе, Людвиг, идите с миром.
- До свидания, брат Ольгерд.
- Прощайте, - поправил он и поцеловал Людвига, свернул на оленью тропу. - Прощайте.
Еще минуточку повременить - и он исчезнет навсегда, уйдет от Людвига за золотые сосны, как за кулисы. Им непременно надо было расстаться сейчас, пока не случилось что-то отвратительное и непоправимое: любовь, обвал, чума. Кровь или красная краска засохла на пальце брата Ольгерда, словно он на прощание написал свое имя на стене Ла Верны, нарисовал крест в гроте, среди миллионов крестов. Людвиг отпускал его и никак не мог отпустить совсем, и даже не мог отвернуться так покойно, как отворачивался от Бориса. «Скажите что-нибудь. Всегда найдется что-то важное...» - а что сказать, что? «Я очень люблю вас», - да это же ложь, «я буду ждать вас» - не надо, «я пойду вместе с вами» - куда вы пойдете, вверх по лунной дорожке, что ли, прямо сейчас, когда наступило новолунье? Он не умел импровизировать, этот бедный Людвиг, он хотел быть честным, - а черта ли в этой честности, кому от нее полегчает? «Здесь любовь носит характер свободный и воздушный, без излишних надстроек», - поучал кто-то, а прощания, горести, страсти и даже произнесенные слова наваливались всем весом на эту любовь, на тень любви, приминали ее и раздавливали, как мотылька.
- Идите скорее, - сказал брат Ольгерд, - сейчас сюда приедет полиция, а вы, я думаю, не хотите из-за нее опоздать на автобус.
- Что здесь делать полиции? До обеда еще далеко.
- Надо же выполнять служебные обязанности и расследовать убийство. Иначе обеда им не видать.
- Кого-то убили? - спросил Людвиг.
- Кого-то убили. В Sasso Spicco, минут пятнадцать назад. Я думаю, тело скоро найдут, так что поспешите. И не советую возвращаться, вам там больше нечего делать.
- Все уже сделано, не так ли?
- Ну да, а вы ни при чем.
- Это же не я убийца, правда?
- Что вы, конечно, нет. Не в этот раз. Я и убил, Людвиг, и вы прекрасно это понимаете. Я и убил.
Он шагнул вперед и пропал за деревьями: мелькнула темная тень, взлетела пыль, прошуршала сухая трава, и все стихло. Брата Ольгерда больше не было на этой земле, на этой горе, на этой сцене, в конце концов. Не дай вам бог, милый Людвиг, столкнуться с ним снова в городе Горьком или где угодно, тогда уж вы не уйдете живым. Тонко запел колокол, солнце вспыхнуло в ветвях. Это было что-то из Достоевского: «Вы и убили, сударь», - а Достоевского он почти не любил, не узнавал теперь последней веселой цитаты. Промытый мир, надушенный резедой, как табак в табакерке, казался неверным и зыбким: Людвиг позабыл на миг, идет ли он в Ла Верну или прочь из нее, распрощался ли с братом Ольгердом или вовсе его не встретил. Какое сегодня число и какой день недели, вторник или среда, ущипните его, успокойте, скажите, что он спит, и все ему снится. Кого-то расстреляли там, у зеленой стены в Sasso Spicco, и ничего не сделали с телом: поднимать наверх - тяжело, а хоронить некогда, да и не выкопаешь могилу в камнях. Кого надо, того и расстреляли, вот и все.
Бедный Борис, подумал Людвиг. Бедный Борис, значит, они все-таки убили его. И он явился сюда в самом конце лишь затем, чтобы умереть: вздорный персонаж, выбранная жертва. Его даже не было жаль, он не говорил о будущем, он слишком быстро исчез. За что же его так? - а может, ни за что, для острастки, чтоб другие не высовывались. Или чтобы приправить кровью эту нежную и затянутую историю: дальше неинтересно, дальше уносят трупы, палят из пушек, и, взявшись под руки, выходят на просцениум и кланяются. Людвиг еще чувствовал в своей ладони чужую ладонь, и жизнь ему казалась светлой и свободной; он мог забыть все, что случилось минуту назад, он мог всему сказать: «прощай», а не «до свиданья», и спокойно уехать домой. Пусть разбираются без него, пусть без него разыскивают убийцу: он был ни при чем, он больше не играл, он сам едва не погиб. Как эхо, повторял он вслед за братом Ольгердом: «Нам лучше расстаться сейчас. Встретимся в городе Горьком. Кого-то убили», - и не различал ни веса, ни вкуса фраз. За спиною у него вырастали золотые и розовые, грубо намалеванные сосны, ветер приподнимал край холста, и оттуда - из темноты, из закулисья, - тянуло сыростью и рисовою пудрой. Что он мог сделать теперь, оставшись в одиночестве: замереть посреди дороги, дожидаясь, когда с него, как с Бориса, уберут солнце? тихонько уйти за деревья, как ушел брат Ольгерд? отстучать по звонкой земле «Девятнадцатый нервный срыв», подражая сестре Кларе? или прочитать монолог о себе самом, о своих влюбленностях и потерях, о том, как страшно все и как непоправимо? Нет, не страшно, а смешно, все было смешно вопреки свершившейся, подтвержденной смерти: если принять всю Ла Верну всерьез, можно с ума сойти. И Людвиг улыбнулся, выговаривая вслух последние реплики - нарочные и напрасные, но необходимые для равновесия и для завершения игры:
- Все так и есть, вы и убили, брат Ольгерд. Я не знаю, зачем, но это, пожалуй, неважно, меня это не касается. Важнее всего, что сегодня убили вы, а не я. И я так и скажу на допросе: да, слава богу, это важнее всего.
А потом он закинул рюкзак за спину, взглянул на часы и повернул обратно - вверх, в Ла Верну.
@темы: фики, From Eroica with love, Аойке Ясуко
И местный анекдот,о том, как чукча на полюсе боится таки анекдотов, потому что "в Щербинки сошлют".