Название что-то получилось очень громоздкое: "Диалоги для мотыльков (в декорациях, без костюмов)". Рейтинг высокий: на NC-17 вполне тянет, я думаю. Пейринги - ну, еще раз: Раймундо де Ларрен/Рудольф Нуриев, Жаклин/Клара, Эрик Брун/Рудольф Нуриев. При желании можно обнаружить еще парочку пейрингов, но они тоже несерьезные. Окончание в комментариях.
"Диалоги для мотыльков (в декорациях, без костюмов)" - Ты думаешь, я нормально выгляжу во всем этом?
- Я думаю, ты выглядишь очаровательно.
- Ты всегда так говоришь, даже если это неправда. Я не очаровательный.
- Очаровательный, очаровательный, а у меня дефект зрения, потому что я тебя люблю.
- Да ну?
- Люблю, но это точно неправда.
В зеленом зеркале они отражались, как в стоячей воде; второй акт «Неаполя», сцена в царстве Гольфо, так скажет Рудольф через несколько лет, вспомнив зеркало и свое отражение, и засмеется отрывисто, ничего не объясняя. Ты не похож на Терезину, Рудик, заметит тот, кто будет лежать рядом с ним, на этом разговор и кончится, обсудить балет можно и утром, а сейчас пора спать. Итак, в зеленом зеркале они отражались и смотрели на самих себя издалека, из нового столетья; а этот год по темно-синей волне средь моря городского плывет в тоске необъяснимой, как будто жизнь начнется снова, как будто будут свет и слава, удачный день и вдоволь хлеба, ну и так далее, они оба не привыкли читать стихи наизусть, не то воспитание, время не то, и сами стихи еще не написаны, их напишут только в декабре, а сейчас, видите ли, июль, год рассечен посередине, и из трещины идет дым. И в этом дыму они стоят, они стояли, один чуть впереди, второй за ним на шаг, на полшажка, чуть сбоку, слева, не двигайтесь и не дышите, ну что ж, они не двигались и не дышали, но разговаривали, не дыша, и второй обнимал первого, Раймундо обнимал Рудольфа, сцепив пальцы в замок на его худом животе.
Июль, Париж, шестьдесят первый; по студенческому анекдоту из-за железного занавеса: полетели в космос, в честь этого и отменили крепостное право, а кое-кто сбежал, не дождавшись отмены, вернее - прыгнул, сиганул, ха-ха-ха, ласточкой, солдатиком, в гран-гран-жете распялив ноги, только его и видели, это вам не космос, отсюда и не возвращаются. Что делать бывшему крепостному, ныне свободному, сбросившему ошейник с именем хозяина, надевшему ошейник с собственным именем? что ему делать? да ничего, но гулять с оглядкой, чтоб к нему не подошли двое дюжих да ражих, в костюмах хамского покроя, чтоб не взяли под локотки, приговаривая на иностранном - здесь иностранном - языке: пойдемте-ка на пять минут, тут недалеко, мы вас ненадолго, чик! - и готово, вы же советский, вы лояльный, вы нормальный гражданин, вы послушный, простодушный, да не вертись ты, сука, не ори, кругом пятьсот, никто на помощь не придет, больно ловки вы, жиды, больно ловки. Да почему же он жид, он не еврей, а татарин, у него с пятым пунктом полный порядок, он и паспорт покажет, только отстаньте; а потому, падла, что давно уже сказано: «студенты и прочие жиды», и хоть ты не студент, отучился давно, а мутить не перестал, а точить не перестал, как та бабелевская вредная гражданка с солью: вас не видать, как блоху, и вы точите, точите, точите, и прикончить бы тебя, чтоб не позорил нас перед всем международным сообществом, стой смирно, не рвись, никто тебя не увидит, силь ву пле, мадам, марше, пассе вит-вит, тикай отсюда, дура, пока жива. Тонкие типчики, тонные типчики, Бабеля цитируют, хоть его давным-давно расстреляли и изъяли из библиотек, а они пусть и дюжие, пусть и ражие, но в спецхран пропуск имеют, книжки читают, и цитатку заложат, и намекнут, что им-то положено, а тебе, танцор - гнутые ножки, тебе не положено, стой, не сепети, а то кости переломаем, зубы выбьем, на коленях ползать будешь, землю жрать будешь, пока не подохнешь.
- Не оставляй меня одного, - сказал Рудольф. - На улице. Я боюсь.
- Ты думаешь, при мне они тебя не тронут, побоятся? - спросил Раймундо.
- Не тронут. Побоятся.
- Или стукнут меня по голове и сбросят в Сену, чтобы не мешал.
- Станешь новой Незнакомкой из Сены.
- Откуда ты о ней знаешь, Руди?
- Откуда-то. Я не совсем дикарь.
В венецианском стекле они оба становились l'inconnues de la Seine: с гипсовыми губами, с трупной зеленью на щеках; впрочем, не придирайтесь, лучше быть утопленниками в старых зеркалах, чем свежими висельниками, с набок свернутыми шеями, а еще лучше - выбросить к черту все это старье, в нем жучки водятся, от него несет пылью. Они стояли рядом и думали: какой же он все-таки странный, - не я странный, а он, ненормальный какой-то, экзотичный, забавный, и что я в нем нашел, зачем я с ним связался. Занятная вы парочка, говорила им Жаклин, мадам-пассе-вит-вит-пока-жива, сфотографировать вас, что ли, для прикровенно порнографических открыток: вроде бы все прилично, вроде бы все одеты, а смотришь - и сама течешь, смотришь - и у самого встает, и пока не кончишь, не успокоишься. Радость моя, отвечал Раймундо, не порти мне репутацию, я старый жиголо, я спал с покойным маркизом, с его женой, с ее болонкой, с тобой, кажется, тоже спал, если я снимусь для открыток с Руди, со мною все раззнакомятся, есть же предел человеческому терпению, фотографируй нас, сделай одолжение, но, пожалуйста, голыми, чтоб никто нас не обвинил в порнографии, это чистое искусство, голое искусство, и никаких корыстных мотивов.
- Хочешь, Жаклин сфотографирует нас голыми? Это будет хорошо для рекламы.
- Ты с ума сошел?
- Я шучу. Перестань верить всему, что я говорю.
- Я и не начинал, - хмуро ответил Рудольф. - А для рекламы мы хороши и одетыми.
- Ты прав, моя радость.
- Твоя радость - это Жаклин, не ври мне. Или ей.
- Я не вру, я преувеличиваю.
Вы оба меня не очень-то радуете; но это грубо, хоть и почти точно, точнее, чем «вы оба милы мне»; Раймундо улыбался, положив руку на пиджачное плечо Рудольфа, затвор щелкал, вспыхивал магний, теперь меняйте позу, и Раймундо сжимал пальцы, наклонялся и шептал Рудольфу на ухо: когда все это закончится, выгоним репортеров и потрахаемся в гримерке, это не старый диван, а козетка мадам Рекамье, ты все-таки дикарь, хоть в общем ты прав, это всего лишь старый диван, и место ему в гримерке, а не в моей гостиной, и мы его сломаем сегодня, давно пора его сломать; меняйте позу, господа, и Раймундо выпрямлялся, не убирая руку. Нет, ты невозможен, говорила Жаклин, разбирая сигнальные снимки, ты бы еще орал на каждом перекрестке: это мое, мое, мой Руди, прекрати его лапать, это, в конце концов, неприлично. Но, дорогая, я не виноват, это бессознательно, и кроме того, он не против, он не бьет меня по рукам. Танцовщики легче сносят прикосновения, привыкают, не замечают: всего лишь тело, всего лишь чьи-то ладони скользят по телу, не лаская, но изображая ласку, все не по-настоящему, дружок, прекрасная видимость, хорошая игра без эротических интенций, без желания, жара и жажды; да ведь я вовсе не хочу его, дорогая, он неживой, он objet d'art, и я трогаю его, как трогал бы мрамор, бронзу, фарфор, безразличную мертвую материю. Посмотри на него, по-моему, он уже не дышит, а отсутствие дыхания, право, ему к лицу.
Но objet d'art - если это все-таки статуя, а не ваза или треножник, - так просто наряжать по своему вкусу, а с Рудольфом ему не совладать, не договориться в модном магазине. Ах, магазины примитивны и вульгарны, никогда ничего в них не найдешь, нужно шить на заказ, у лондонских портных, там крой лучше и кредит долгосрочнее, но до Лондона когда еще доберешься, не гулять же голым по бульварам, сбежав с фотографий, значит, поищем готовое платье, вернее - готовый пиджак. Хрупкий Раймундо был чересчур элегантен, еще чуть-чуть пережать - и станет смешно: остроносые лаковые туфли, платочек в кармашке, зауженные брюки, запонки, галстук, маникюр, часики на тонком запястье, губы подкрашены самую малость, для свежести, для наглости, для августа, так долго шляпой ты махал, что всем ужасно надоел, но шляп он не носил, чтобы не портить прическу. Спросить бы его: вы парадируете или пародируете, корчите дэнди, хоть карманы ваши пусты, а кредит у портного просрочен, вы живете по средствам или в больших долгах, и оплачено ли вот это - сотня португальских сигар в коробке, или вот это - кипа романов легкого содержания и поведения, или вот это - картины, гардины, ковры и ткани, или вот это - перстень с камеей - адамовой головой? О да, радостно отвечал Раймундо, за перстень потребовали наличными. Черепа ценятся всего дороже - хоть большие, снятые с плеч Иоанна Крестителя в возрасте одиннадцати лет, хоть маленькие, вделанные в оправу, это изумительное вложение средств, вот увидите, оно окупится стократ, дайте срок. Что ж, вы правы, Раймундо, все окупится, будет на что похоронить вас, зарыть поглубже ваш собственный череп.
- В Союзе твои брюки вспороли бы по шву снизу вверх.
- Мы не в Союзе, моя дорогая. То есть, мой дорогой. Привыкай, тут никто не станет снимать с тебя брюки, пока ты сам этого не захочешь.
- Ты хочешь, чтобы я снял брюки с тебя?
- Хочу, но не сейчас. Нет, я сказал: не сейчас. Я старый буржуа, я не трахаюсь днем где попало.
- А как же кушетка старухи Рекамье?
- Ну, это не где попало, согласись, это музейная ценность, на ней можно трахаться даже днем. И ей ничего не будет, потому что это все равно подделка.
- Я так и знал. У тебя есть хоть одна подлинная вещь?
- Ни одной. Я обожаю фальшивки, они гораздо интереснее подлинников. Когда ты вырастешь, Руди, ты сам все поймешь. Антиквариат - это скучно, он слишком реален, слишком плотен. Подделки намного веселее, они сами - театр, бутафория, совсем не то, чем кажутся.
- Мне и так хватает театра, - заметил Рудольф. - А тебе все мало, потому что ты дилетант.
- А ты, оказывается, сноб, мой милый.
Станешь снобом, пожив в соццарстве, в общей комнате на пять коек, в избе, в коммуналке, в чужой квартире за ширмой, еще как станешь - и снобом, и сволочью, озвереешь, начнешь цепляться за привилегии, за «вас здесь не стояло», за закрытый буфет и распределитель, за настоящие вещи с историей и родословной, с солидными документами, ведь у Рудольфа - ни истории, ни документов, ни родословной, он родился две или три недели назад, в июне шестьдесят первого, и не в поезде, а в аэропорту, в зале для вылетающих, и ему хочется устойчивости, плотности-плотскости, земли твердой, не прыгающей из-под ног. Как ему сговориться с Раймундо, беспечной подделкой под аристократа, как убедить, что лучше быть настоящим - ведь опасно быть настоящим, потому что тогда смерть придет, Рудольф помнит об этом, Рудольф это читал там, в Ленинграде, куда совсем не вернется или вернется совсем другой. И может быть, попадалось ему - а впрочем нет, не попадалось, оно тогда существовало лишь в дневниках, в чужих серых тетрадях, оно еще не опубликовано не в сам, ни в там, ни в тутиздате, этого он точно не читал - но все-таки как к месту прозвучало бы сейчас, выбравшись, вырывшись из вороха ловких цитат: кто-то весь стилизованный, у нас все всерьез, а в руках кого-то все превращалось в игрушки; да, удивительно к месту, не так ли? Раймундо был весь стилизованный, насквозь, до костей, у него и скелет югендштильный, утонченный, междувоенный, и в его хрупких руках все превращалось в игрушки, в пустяки, цветочки, бонбоньерки, хрусталинки, с ним нельзя вести дела, он ненадежный человек, и связываться с ним надолго нельзя, разве что перебиться месяц-другой, пока не подвернется что-нибудь получше.
Спорим на твою вуалетку, дорогая, что он сбежит до конца этого года, а то и раньше, ну же, давай поспорим, мне очень нравится твоя вуалетка, а ты не хочешь мне ее просто так подарить. И знаешь, я очень его люблю, почти так же, как твой розовый лак для ногтей, ну или немножко меньше, я очень люблю его, но когда он сбежит, честное слово, я скажу «уф». Все хорошо в меру, и Рудольф хорош в меру; я, видите ли, уже немолод, признавался двадцатисемилетний Раймундо, латиняне рано стареют, а я латинянин, у меня гнилая кровь, я много испытал, я истаскался, так вот, я уже немолод, и мне хочется немножечко покоя, а Рудольф ужасно беспокоен, и у меня от него каждый вечер мигрень. Он обматывал голову белым шарфом, гасил свет, жевал дольку лимона, решить бы, в каком виске боль - в левом или в правом, а решив, приложить к виску холод, заодно и выстрелить, больнее не будет. Зачем же вы пригласили его к себе, если он вам мешает? - ах, я сам не знаю, это маленькое безумие, une petite folie вместо une petite mort, это крохотная бессмысленность, он мне вовсе и не мешает, у меня голова раскалывается без него, не от него, и если он меня поцелует, то все пройдет, и я усну, как принцесса наоборот, а проснусь от укола веретеном.
Вы похожи на путешественника во времени, любезный Раймундо, на незаконнорожденного сына Кокто от выдуманной им Смерти или от Орфея, вы заблудились в десятилетиях, вам не сюда, а в начало двадцатых, вы потерянный кусочек потерянного поколения, и мелочи вас выдают. Не то чтобы у него были устаревшие вкусы, анахронистичные вкусы, - вздор, уверял он, не делайте из меня динозавра, я люблю Баланчина, но его девочек стоит приодеть получше, они такие несчастные в этих белых юбочках, в черных трико, - не то чтобы он свернул шею, оглядываясь назад, но любовь к Баланчину двусмысленна, на ней не выедешь в грядущее; все же он немножечко динозавр, хоть по нему и не скажешь, ни в одном палеонтологическом музее не отыщешь такого изысканного - нет, не птеродактиля, а попросту дактиля, амфибрахия в шелковой пижаме, выставленного из музея литературного, спятишь совсем с этими экспонатами-экспатами-экспонентами, спятишь с этим Раймундо, а он сохранит рассудок и нарядит баланчинских девочек в терпсихоровы туники, как до войны, когда они были счастливы. Рококо нынче не в моде - ах, оставьте, плевал он на моду, - но чем меньше ткани, тем современнее, публике надоело смотреть на взбитые сливки, ей нравятся обтянутые, выточенные тела; содрать бы кружева и воланы с ваших пажей и фей, вытряхнуть Аврору из фижм, а Дезире из камзола, пусть танцует в чулках и в рубашке, чертит в воздухе линии имени петипа, отряхнуть бы пудру и золото, смести со сцены и декорации, и кордебалет, оставить одного Дезире, одного Рудольфа, и пусть танцует перед опустевшим залом, пусть танцует для Раймундо, пока не задохнется. Не сам ли Раймундо и подстроил этот побег-полет, что-то он подозрительно весел, не шепнул ли он Рудольфу заранее: прыгай, беги, а я приму тебя в объятья, подмахну контракт с тобой не глядя, не поманил ли за собою, подмигивая и улыбаясь, чтобы Рудольф перешагнул через барьер, впрочем, это дешевка, сенсация, все было совсем не так, он сам удивился, когда узнал, когда открыл газету и прочитал: «Господин Н выбрал свободу» (позвольте, а разве ему не Клара позвонила?). Не позволим, а Клара позвонила позже, спросила издалека: тебе не нужен мальчик? всем балетным директорам, как известно, нужны мальчики, не прикидывайся, что ты не такой, что тебя интересуют девочки; все вздор, разумеется, а Клара не задавала вопросов, Клара сказала серьезно: я хочу тебе кое-кого предложить, - и он ответил: предлагай, я согласен. Вот и договорились, вот и славно, у милой Клары талант к сводничеству, к внеэротической продаже живого товара, эротических тел, кому другому Раймундо бы отказал, а ей не может, а вам, Клара, прелесть моя, не могу, ради вас и ради Жаклин, и ради моего собственного покоя: счета растут, прибыли уменьшаются, нужна свеженькая приманка, не то мы вылетим в крематорийную трубу, старые красотки и красавцы всем надоели, мы наизусть выучили их улыбочки и прыжки, всем нам - по ту и по эту сторону оркестровой ямы - всем нам подавай кого-нибудь новенького, непредсказуемого, чтоб пол под ним горел, чтоб дамы и джентльмены в первых рядах падали в обморок от возбуждения. Не волнуйся, я-то не упаду, у меня иммунитет покрепче, чем у тебя, я твоего протеже вижу насквозь, и поверь мне, ничего интересного в нем нет, у него - заткни уши, детка, - у него слишком много дерьма внутри, я боюсь испачкать перчатки, но мне не приходится выбирать, я на грани разорения, я почти разорен, поэтому устрой нам новую встречу, подпишем контракт, и попроси его, ради бога, не танцевать больше с сахарницей на голове, второй раз я этого нет вынесу, и ему же хуже будет.
Клара - прелесть, снисходительно соглашалась Жаклин, прелесть и умница, вовремя скинула это чудовище тебе на руки, пока оно, пока он не сломал ей шейку. Не везет ей с мужчинами, бедняжке, то этот вдребезги разбившийся жених, какое счастье, впрочем, что он разбился, она бы с ним намучилась, я знаю, о чем говорю, а то теперь этот мальчишка, она бы с ним намучилась побольше, чем с женихом, она такая добрая, никому не может отказать. Да, да, дорогая, ты знаешь, о чем говоришь, и тебе Клара никогда не может отказать, ни ртом, ни пальцами, все к твоим услугам, и ты попросту не желаешь делиться ее услугами, тебе самой мало. Не смотри на меня так, я не сказал ничего особенного, ну хорошо, допустим, я неприличен, но ты сама неприлична, раз стесняешься таких пустяков, вот я не стесняюсь, что сплю с Руди, и мне все завидуют, и будь уверена, что тебе тоже все завидуют из-за Клары, все, кроме меня. Поэтому нам с тобой так хорошо вместе, нам нечего делить: ты ни за что не согласилась бы переспать с Руди, а я - боже мой, я обожаю Клару, но спать с ней не стану, даже если мне заплатят и на коленях попросят, я все равно ничего не смогу с ней сделать, с нею я импотент, существо без пола и без члена, не вздумай ревновать нас, когда мы с нею остаемся наедине. Ах, было бы к чему и к кому ревновать, тонколицая Жаклин подводила кисточкой египетские глаза и щурилась на свое отражение, а отражение щурилось на нее, вы мне не нравитесь при лунном свете, сквозь старое стекло, откуда-то взялись морщины, нос велик, а зубы слишком остры, вам не по чину, не по месту кусаться, дорогая, пусть Руди этим развлекается, он нахал, а вы дама, улыбайтесь и не бейте кулаком по зеркалу со зла.
- О чем вы с ним говорите?
- В постели или не в постели?
- В постели, конечно, не в постели я сама с ним поговорю.
- Об Эрике Бруне, моя радость. И поэтому мне все время кажется, что он лежит с нами третьим. Честное слово, от подушек даже пахнет табаком, полная иллюзия присутствия.
- Господи, - сказала Жаклин, - а Эрик Брун-то ему зачем?
- Сожрать целиком, зачем же еще? Чтоб танцевать, как он, пить, как он, курить, как он, брррр, как же это мерзко, терпеть не могу, когда так дымят. По-моему, он просто влюблен в Бруна и хочет за него замуж.
- И кто ты такой, чтобы мешать самоубийце.
- И кто я такой, чтобы стоять на пути у настолько высоких чувств. Пусть его. С Бруном можно спать, но выходить за него - это извращение, Руди не так ненормален. Совсем не ненормален. Изумительно нормален. Нам всем нужно у него поучиться.
- Ах, да, кстати, совсем забыла спросить. Ты-то сам спал с Бруном?
- Дорогая моя, - заметил Раймундо, приклеивая мушку на левую щеку, - разве ты до сих пор не поняла, что я абсолютно ненормален? Врачи давно отчаялись и все в этом духе. Еще мне не хватало спать с Бруном, да я бы тогда вообще спятил. И я не в его вкусе.
- А я думала, он любит смуглых и черноволосых. И золотоглазых.
- И марсиан. Дай-ка мне пудру, пожалуйста, что-то я чересчур смугл, как бы Брун в меня не влюбился. Он спит с балетными и кордебалетными, с мальчишками в трико. А я из другой категории.
- И все-таки у вас с ним что-нибудь было?
- Вы с Руди сговорились, что ли? Он меня тоже пытает каждую ночь: было ли у меня что-нибудь с Бруном, а если было, то когда, как, где, в какой позе и сколько раз. Невыносимо. Ничего не было. Поцелуи на вечеринке. И это не считается, потому что я целовался в своей жизни черт знает с кем.
- Во фраке.
Сама ты во фраке, моя дорогая, и фрак тебе к лицу, все благодаря мне, но можешь не благодарить, только не забывай, что это я тебе посоветовал одеваться иногда в мужское, а не всегда - в женское, прикидываться андрогином с маленькой грудью, с большим носом, модным андрогином из модных журналов; я создал тебя, будь любезна, помни об этом, а то ведь я обижусь и разсоздам тебя обратно, и что ты тогда будешь делать? Раймундо так мил, когда пытается угрожать, никто не принимает всерьез его угрозы, а Жаклин в принципе ничего не принимает всерьез, давно подмечено, что от этого портится цвет лица, а на лбу проступают прыщи и складки; ей ли бояться Раймундо, пусть его балетные боятся, которым он платит - не платит - жалованье, пусть его боится бесстрашный Руди, обшитый дорогими портными за его счет, за бесконечный счет Раймундо, в безразмерный кредит. Откуда у него столько денег, скажите на милость, его балет, наследство от покойного маркиза, - убыточное предприятие, со дня на день явятся приставы и опишут за долги все, что под руку попадется: пуанты, палки, парики, павлиньи перья, кордебалетных красавчиков и красавиц, бижутерию, бутафорию, бухгалтерские книги мадам де Фредерикс, саму мадам опишут тоже, она симпатичная старушка, и бедный Раймундо останется ни с чем, с пачкой счетов, с выдуманной родословной, с поддельным чеком в кармане. Вот тогда он и пропадет, пойдет ко дну, к Гольфовым наядам, никто ему не даст взаймы, еще чего, сам обойдется, у него, как известно, дурная репутация, и с его талантами он как-нибудь заработает, прицепится к кому побогаче и обдерет до нитки, до крови, до сердца и сути, нет, он не пропадет, ему не привыкать, он умеет устраиваться, он ловок по этой части - как устраиваться самому, и если он разорится - то, конечно, не застрелится, он вообще боится выстрелов и громких звуков, у него тонкие нервы. С такими глазами, с такими манерами, с такой очаровательной улыбкой можно понравиться всем, кроме приставов, и он понравится, вот увидите, вы сами увидите, дорогая недоверчивая Жаклин, и тоже кое-чему научитесь, ведь мало ли что - ваш муж не вечен, акции падают, курс нестабилен, как бы вам самой не разориться, как бы не пойти по рукам или по головам - лучше по головам. Главное - запомнить одно правило, грамматически-орфографическое и безупречное: в крайнем случае - подсыпай клофелин в рюмку и сматывайся, прихватив наличные, пусть в историю влипнет кто-то другой, тот, кому подают эту рюмку, а не ты, моя прелесть, не ты и не я.
До чего он умен и проворен, двадцатисемилетний Раймундо, старый жиголо, аргентинский мальчик, повзрослевший чересчур рано, все на юге рано взрослеют, но увядают тоже рано, ему еще повезло, что он вовремя перебрался на холод, заморозил себя самого в криогенной камере северного полушария, сохранив красоту; о нем как только не сплетничали, что только не рассказывали, а он пожимал плечами и очаровательно улыбался, опуская ресницы, опуская тяжелые веки. У тебя оленьи глаза, дитя мое, говорил ему покойный маркиз, ты мой олененок, мой Бэмби, как я счастлив, что к старости бог подарил мне тебя, ты спасешь мой балет и мой рассудок, а то я с ума схожу, садись-ка поближе ко мне на кровать, а лучше приляг, ты устал, приляг ко мне, и мы поговорим о том, как нам быть дальше. Об этой стариковской страсти, право, скучно рассказывать: обслюнявит всего и захрапит, не кончив, никакого удовольствия ни ему, ни Раймундо, но и убытка никакого, а поутру, глядишь, впишет в завещание, подкинет карманных денег, пока жив, и не будет вмешиваться в балетные, декораторские дела: поступай как сочтешь нужным, Бэмби, дитя мое, ты в этом понимаешь больше меня, а я пойду отдохну, напишу Маргарет, чтобы она не приезжала, ей вредны путешествия в это время года. Милый маркиз совсем не умел ревновать, не научили его, и тем лучше, на вечеринках он ласково смотрел, как Раймундо целовался с кем-то в углу, не с Бруном ли, но если с Бруном, то это несерьезно, а впрочем, для маркиза все было несерьезно, он смотрел, улыбаясь, как другие флиртуют, танцуют, нюхают кокаин на брудершафт, и говорил поутру: ты хорошо повеселился, олененок мой? ну, я очень рад, очень рад. А с Бруном все-таки скучно целоваться, он пахнет табаком и думает о чем-то своем, и отыскивает в толпе знакомых и незнакомых мальчишек из тех, что ему по вкусу, из тех, что похожи на Рудольфа, хоть он еще об этом не знает, не знал тогда, когда топтался в углу с Раймундо, притворяясь насквозь пьяным, настолько пьяным, чтобы утром ничего не вспомнить и никогда не вспоминать. Ах, боже мой, мало ли таких приключений даже не на одну ночь, а на пятнадцать минут, было бы чем хвастаться, он холодный, этот Брун, да и я не слишком горяч, нам обоим нужен кто-нибудь пожарче, кто-нибудь глазастый, скуластый, кудрявый, каллипигийный, мы разделим его на двоих, если Брун, конечно, вообще захочет делиться.
Не захочет, нет, он упрямый, скрытный и жадный, одно слово - датчанин, что за жуткая нация, там кто суицидник, кто алкоголик, кто с психическим расстройством, кто с расстройством пищеварения, и все упрямы, и все холодны, и все болтают на невозможном языке, сколько ни учи, ни слова не разберешь, вот Раймундо и не учил, делать ему больше нечего, только хрипеть по-датски. И Брун опаснее своих компатриотов, опаснее твоих компатриотов, Руди, с твоими-то все ясно: держать и не пущать, а попробуй-ка разбери, что на уме у Бруна, когда он смеется отрывисто и не смотрит в глаза, смотрит в стакан, сквозь стакан, сквозь параллелепипеды льда и виски; ты с ним еще нахлебаешься, он нахлебается с тобой, так вам обоим и надо, у вас будет великая любовь, упаси бог меня от такой любви и от вас, мне бы выбраться живым из твоего силового поля, из зоны притяжения к тебе. Руди слушал его жадно и просил: еще, еще, расскажи мне еще о Бруне, расскажи все, что ты о нем знаешь, как он двигается, как говорит, чем пахнет, - сигаретами, Руди, сигаретами и венским одеколоном, и поцелуи у него пепельные, никотинные, по-моему, довольно противно, но кому-то нравится, но тебе понравится непременно, кстати, зубы у Бруна поразительно хороши и остры, следи за своею шеей, а то он тебя укусит, хотя он и так укусит, ну что ж, следи, чтобы он не выпил из тебя до капли всю кровь. Ах, бессмысленно предостерегать Руди, он того и хочет - отдать Бруну и кровь, и душу, целиком отдаться, но и Бруна получить целиком, без остатка, все это высокие страсти, лучше следить за ними издалека, сжимая лорнет в руке, сжимая бинокль, оправленный в серебро, театральный бинокль для театрального зрелища, для балета в костюмах его работы, работы Раймундо де Куэваса, урожденного де Ларрена. Расскажи мне, твердил Руди, прижимаясь к нему и ласкаясь, я хочу все знать о Бруне, я хочу знать, как он танцует, над чем смеется, что пьет, кого любит, хочу знать, с кем он спит сейчас, - один он спит, Руди, с книжкой под подушкой, со снотворным и анальгином, и какая разница, кого он любит, если ему суждено полюбить тебя, он обречен, поверь мне, он к тебе приговорен. Да ну тебя, Раймундо, что ты несешь, тебя послушать, так я какое-то чудовище, не какое-то, Руди, возражал Раймундо, а вполне определенное, четко очерченное, очаровательное чудовище, подходящая пара для холодной красавицы, снежной королевы, а красавица и королева - это Эрик Брун, а слава богу, не я. Руди тепло и тяжко приваливался к его плечу, жмурился и зевал, поздно уже, пора бы спать, но жаль засыпать без сказки на ночь, не молчи, расскажи мне еще, расскажи, какой у него вкус и голос, какого цвета его трико и гетры, как он разминается перед классом, как встает к палке - впереди всех или позади всех, как гримируется перед спектаклем, как одевается и раздевается, как появляется и исчезает, и где он гуляет, и чего он боится, и как он танцует, это самое главное, как божественно он танцует и научит ли он меня так божественно танцевать. Впору взревновать к этому проклятому Бруну, вечно он влезает третьим в их уединение, в ленивую дремоту на двоих, но Раймундо помнил, что не влюблен в Руди, а ревновать без любви скучно, вот влюбится - тогда пожалуйста, а пока нечего, нечего; он вздыхал и обнимал Руди, кошачье существо с ужасным нравом, целовал его, не подражая Бруну в поцелуях, ласкал неторопливо, мял пальцами его шею и плечи, это не массаж, конечно, но крохотное удовольствие для усталых мышц, и говорил о Бруне, пока хватало голоса, пока горло не сдавливало от усталости: довольно на сегодня, довольно, пойдем в постель. Он меня с ума сведет этим Бруном, он одержим и меня сделает одержимым, это заразная болезнь, еще немного - и я сам начну бормотать «эрик-брун-эрик-брун-эрик-брун-эрик-эрик-эрик-эрик-эрик», и меня посадят в психушку, а то и сожгут, и все по его милости, по прихоти Руди-короля; но жалобам Раймундо не стоит верить, он кокетничает и преувеличивает, у него поразительно крепкий рассудок, и скорее сам Руди сведет себя с ума своей любовью, а Раймундо не заразится этой дурной болезнью, Раймундо останется невлюбленно невредим. И утром, потягиваясь и зевая, он варил кофе, полировал ногти, снова потягивался и зевал, и звал Руди: вставай, вставай, детка, опоздаешь в класс, - и Руди отвечал с досадою, приподнимая лохматую голову: зачем ты меня разбудил, мне снился такой замечательный сон, мне снился, - ах, не продолжай, Руди, я и без тебя знаю, тебе опять снился твой Эрик Брун.
Чему же ты учишь нашего Руди? - не нашего, а моего Руди, дорогая, и учу его только дурному: как выбирать рубашки, как пользоваться щипцами для омаров, как беседовать о погоде и птичках с богатыми идиотами, как целовать ручки и строить глазки богатым идиоткам, как застегивать запонки, как давать интервью, как входить и выходить из гостиных, это искусство потруднее выхода на сцену, там хоть болтать не надо, знай себе прыгай да кружись, а здесь изволь двигать языком и губами, артикулировать внятно и не показывать зубы, в светской хронике зубастых не любят, даже таких хорошеньких, таких модных и милых, как Руди. Повезло же ему отхватить в покровители опытного Раймундо, очаровательного Раймундо, он сам не понимал, как ему повезло, и оскаливался, гремел дикобразьими иглами, грубил идиотам и идиоткам, и светским хроникершам в розовых шляпках, и вместо омара требовал мяса, свежего мяса с кровью, с угольной кромкой, с запахом дыма. Вот и води его на званые обеды и на приемы, ему там неуютно, а всем вокруг неуютно с ним, и ничего из этого не выходит, он сидит в одном углу, гости сидят в другом, а Раймундо перемещается между ними: посредник, парламентер, переговорщик, в конце концов кто-нибудь не выдержит и пристрелит его, это он во всем виноват. Лучше не нарываться, лучше приглашать Руди на малые вечера, на закрытые вечера, где все свои, где нравы легки, музыка легка, можно повеселиться без диктофонов и фотографических вспышек. Нынче конец прекрасной недели, как прекрасной эпохи, все отдыхают, танцуют ча-ча-ча или твист, а то и вовсе не танцуют, чтоб расслабить ноги и плечи; неплохо бы заказать массажиста, но это слишком дорого, это лишняя роскошь, и Раймундо опять мимоходом мял Рудольфу плечи - но не ноги, не ноги, - и спрашивал: все в порядке? не скучаешь? подожди, скоро все соберутся, и начнется веселье; и все ты врешь, хмуро отвечал Рудольф, будто я сам не вижу, что все давно собрались, больше некого ждать, и нет в этом ничего веселого, и не будет.
- Но тебе же нравится знакомиться с новыми людьми. Пожалуйста, знакомься, они все очень рады, они интересуются тобой.
- А я ими не интересуюсь. Они не танцуют, о чем мне с ними говорить.
- Я тоже не танцую, но ты прекрасно говоришь со мной. Не упрямься, подойди вон к тому господину, он, между прочим, очень любит балет.
- Ты похож на сутенера. А этот господин пусть идет на хер и любит там балет, сколько влезет.
- Руди, радость моя, ты бы хоть говорил потише, что ли. Распугаешь всех моих друзей.
Ничего, им полезно, а то они непуганые, их в жизни никто на хер не посылал, да еще и во весь голос, прямо в лицо. Ну, кто здесь смелый, кто первый подойдет к Руди и попробует покормить его, подразнить его, кто хочет назначить ему свидание, раздвинуть перед ним ноги, все хотят, но никто не посмеет, им же хуже, потом опомнятся, да поздно будет. По паркету тянулась невидимая линия, демаркационная линия, отделявшая приличных гостей от неприличных, завитых господ и стриженых дам от Раймундо и Руди, почти парочки, еще немного - и их назовут любовниками, и поздравят их, но со всей осторожностью, не пересекая границ. Можно кивнуть им издалека, можно им поклониться и получить поклон в ответ, и сказать погромче, чтобы они услышали: очаровательно, очаровательно, мы в восхищении, чудесный вечер; после такого вступления должен явиться сатана, но он задерживается, запаздывает, не стоит его и ждать, ужасные пробки в Париже, а в подземке битком набито, не повернешься, разве что махнуть по воздуху напрямик, уворачиваясь от галок и голубей, по-балетному одолевая земное тяготение. Но ничего, придут другие опоздавшие, поприятнее сатаны, и уж они-то не побоятся приблизиться к Рудольфу, приблизиться к Раймундо, пробивая насквозь зеркала; вот они уже и пришли, госпожа виконтесса и просто госпожа, и двинулись через комнату и через зеркала напрямик, от двери к окнам, от фуршетных столов к главному блюду вечера, к Руди в жилете и сюртуке, ну хорошо, без сюртука и без жилета, к Руди в чем-то современном и пестром, без черного галстука и без галстука вообще. Как хороши, только взгляните на них, позавидуйте им: как они прелестны, вам никогда такими прелестными не стать, как ни старайтесь, это кровь, королевская кровь, с доброй примесью крови крестьянской - для крепости и для красоты. Жаклин, переодетая мальчиком, держала под руку Клару-девочку, такую замкнутую и серьезную, с каштановыми волосами, стянутыми в узел, и вела ее по дому и миру, как невесту, не улыбаясь и не глядя по сторонам; завидуйте ей, если вам охота, завидуйте им обеим и не лезьте с любезностями, рано еще, вот начнутся танцы, тогда и они расслабятся и забудут, что недосягаемы и холодны, но не согласятся танцевать порознь, с кем-то другим и с другими, нет, только вместе, не расплетая пальцев, не размыкая объятий, чтоб никто больше не влез в их кокон, в их клетку на двоих.
- Что ты сделал с Кларой? - спросил Раймундо. - Она выглядит очень несчастной. Будь с ней поласковее, все-таки она тебя спасла.
- И я должен теперь всю жизнь притворяться, что я в нее влюблен? Она и сама поймет, что я ее обманываю.
- Хорошо, не будь ласковым, будь с ней просто вежлив.
- Я с ней очень вежлив, - отрезал Рудольф. - Ей не на что жаловаться.
Не на что жаловаться счастливой Кларе: ни на жениха - он погиб, ни на Рудольфа - он с ней вежлив, ни на Жаклин - Жаклин с нею спит, ни на журналистов, друзей, шпионов, ни на слежку, ночные звонки, бессонницу, страх, усталость; решительно не на что - вот она и не жаловалась, она стояла у стены и смотрела перед собой, как слепая или как наркоманка, как не та и не другая, она ждала, когда вернется Жаклин и принесет ей что-нибудь выпить. Не успеешь оглянуться, а выросло новое поколение девочек вроде Клары, и я себя чувствую даже не стариком, а мумией рядом с нею, и ты, моя радость, ты для нее тоже мумия, она целуется с тобой не из вежливости, а из исторического интереса. И Рудольф такой же, они из одной эпохи, ему любопытно: как это я мертвый, а целуюсь как живой? Но скоро ему надоест, скоро его потянет к совсем живым, не подделкам вроде меня, и он меня бросит; не сочувствуй, я буду рад, когда это случится, мертвому, знаешь ли, тоже не очень ловко с немертвыми, и ты сама это понимаешь, потому что тебе трудно с Кларой, как ни скрывай, а я знаю, тебе трудно и больно с ней. Мы с тобой одинаковы, дорогая, твердил Раймундо, а они другие, что Рудольф, что Клара, их скоро потянет на вольный воздух, они упорхнут, ла-ли-ла-ди-ла-ли-да, ни перышка не оставят, но мы-то с тобой одинаковы, мы никогда не расстанемся, и должен признаться, в этом есть что-то удручающее - в том, что я никогда не расстанусь с тобой. Я бы тоже хотел упорхнуть ну хоть в это окно, выйти прямо сейчас, только ты меня и увидишь. Интересно, как оно открывается, подержи мой стакан, я попробую обеими руками.
Вечер лишь начался, а кое-кто уже напился до самоубийства, как неприлично, хозяйка расстроится, к ней в следующий раз никто не придет. Рудольф поставил свой стакан на подоконник и обнял Раймундо за талию, не оттаскивая, не удерживая: захочет выброситься - ну и выбросится, а не захочет, тем лучше, застынет в объятиях, оцепенев и присмирев, смирение полезно для души. Не обращайте внимания, у Раймундо бывают такие приступы, нет, не приступы, а маленькие затмения, коротенькие сумасбродства, он сам о них быстро забывает и становится милым, как всегда, сейчас он тоже забудет и станет милым, ничего страшного, это пустяки, расстройство фортепиано и нервов, и не выдумывайте, пожалуйста, наркотики тут ни при чем. А жаль, что ни при чем, так просто свалить все на понюшку кокаина, на пару таблеток, на панический приступ, на легкий бэд-трип: не рассчитал дозу, попробовал что-то новое, смешал, вколол, глотнул, больше не повторится, это последний раз; изумительное оправдание поутру: что с вами было? вы так странно себя вели, что случилось? о, ничего страшного, это, знаете ли, вещества, радуга, кислота, снежок, немного ангельской пыли для Люси в небе с бриллиантами, а Люси - это я.
Он обернулся, обнял Рудольфа за плечи и взглянул на все, что оказалось у Рудольфа за спиною: вечер Анны Павловны был пущен, колеса вертелись, подставить вместо Анны Павловны - Жаклин, и колеса завертятся еще быстрее, потому что жизнь ускорилась за полтора века, надо торопиться, надо столько сказать, столько выпить и сжевать до рассвета. Молодые официанты проходили мимо - очень хорошенькие, но, конечно, ненастоящие, статисты и статисточки из Оперы в черной униформе, и никто к ним не приставал, никто не вздыхал: «Ах, как он мил, я хочу на нем жениться, ах, как она мила, я хочу за нее замуж», - милы они, но сэндвичи с икрой еще милее, и сырные шарики, и оливки, и фаршированные виноградины, пронизанные зубочистками вместо отточенных стрел. Удивительно, как эта музыка отбивает аппетит, лучше нанять квартет из подземного перехода, чем возиться с пластинками; но что ж поделать, шер ами, не все розы при нашем образе жизни, с такими налогами нам надолго не хватит ни приданого, ни наследства, какие уж тут квартеты! Как скучно думать о деньгах, как скучно предвидеть будущее: все катится к концу, и бедные балеты умирают, уедет Рудольф, распадется труппа, костюмы и декорации продадут за долги, и выкручивайся как знаешь, ступай искать службу - фотографом в модный журнал, гримером в дорогой бордель, дегустатором кокаина. Еще не уехавший Рудирудольф дышал, горел, молчал, жаль, что он не всегда молчит, жаль, что не дотянуться до его губ, не проверить, так ли они горячи, как все тело, как воздух над гладкою кожей, и Раймундо поцеловал его в голую шею, не желая целовать: все эти шеи, все эти рудольфы одинаковы, ерунда, не считается, несерьезно, черт знает что, а он сейчас даже не во фраке.
В каком-то стихотворении один говорил другому: знаете, это странно, но я мог бы вас очень полюбить; не совсем такими словами, но смысл передан верно, и Раймундо повторял про себя, прижимаясь щекой к щеке Рудольфа: я мог бы тебя полюбить, хотя это очень странно, это на меня не похоже, как хорошо, что возможность упущена, я ни за что не стану любить тебя, но я мог бы, мог, и это ужасно. Пластинка раскручивалась на игле, под иглой, все топтались ритмично, прижимаясь друг к другу бедрами, не только щеками, и Раймундо топтался тоже, и Рудольф переступал с ноги на ногу, не замечая, что танцует, не понимая, что танцует: лишь бы не стоять неподвижно, потому что неподвижность напоминает смерть (ах, ему все напоминало смерть - от неуверенности и неустройства, оттого, что в мире было что-то неладно, и он не знал, что делать с миром и что - с самим собой). Проснувшись утром - условным утром, далеко за полдень, ближе к обеду, - они непременно вздохнут, подражая всем остальным гостям: скучно было, мы совсем разучились веселиться, - они решат, или хотя бы Раймундо решит - никогда больше не приходить к Жаклин и к кому угодно, приходить, но не на всю ночь, не оставаться надолго, ни в коем случае не танцевать, а то опять будет катценъяммер, опять захочется пустить пулю в лоб. Рудольфу не захочется, но что взять с Рудольфа: он из тех людей, что никогда не думают о самоубийстве, он упрям и цепок, вьюнок на кирпичной стене, а Раймундо кокетничал своей хрупкостью и иногда, увлекаясь, сам верил, что покончит с собой, если станет невыносимо, определить бы еще, что это, почувствовать наверняка, что это нельзя вынести, пора убегать.
- Ты в него влюблена?
- Нет. И никогда не была. И не хочу притворяться всю жизнь, чтобы вы все умилялись и твердили: ах, как влюблена эта малютка Клара, ах, как она предана Руди. Оставьте меня в покое.
- Хочешь бросить его первой, чтобы он не успел бросить тебя.
- Уже бросила. Уже очень давно.
Мне по-прежнему не хватает лорнета, чтобы смотреть на парочки, как в театре: одновременно и приближая, и отдаляя сцену. Впрочем, все это очень условно, это не всерьез, они тебя разыгрывают, Руди, не забудь поаплодировать им в конце. Надо бросить им цветы, когда они станцуют свое па-де-де с поцелуями, Жаклин, моя радость, знает толк в девочках, а Клара, твоя радость, изумительно безразлична, вместе они прелестны, так и тянет холодом, как из раскрытого окна в зиму, окна с декабрьским видом. Бедный Руди приехал из дикой страны, где ни черта не знают об однополой любви, хоть он сам уверяет, что кое-что знает, но лесбиянки для него - существа мифические, невозможные, вечные нимфы из античных эпиграфов (анахронизм, мой милый, античные эпиграфы еще не поставлены, пожалуйста, не забывайся), или школьницы из романов Колетт, хотя в Союзе, кажется, Колетт не читают, или старые девы, живущие парочками, революционерки социальные и сексуальные, там любят революции и железных комиссарш, перетянутых бинтами и пулеметными лентами, любят, да считают их бунтарками только выше пояса, никаких девиаций, девиации - в буржуазном мире, прогнившем и развращенном, пресыщенном и растленном, где мужчин на всех не хватает, приходится спать с кем попало, лучше с женщиной, чем с козой.
Они танцевали, обнявшись, как еще и танцевать на вечеринке в стиле двадцатых годов: дамы с дамами, кавалеры с кавалерами, стриженые затылки и плоские груди, длинные мундштуки, перчатки, козочки-биши с эскизов Лорансен, Пуленк в патефоне, Дягилев в соседней комнате с очередным мальчиком, непременно очень юным и очаровательным, - и что Дягилев в них находил, и что они находили в нем, кроме протекции, кроме кошачьих ухваток? Ну да, ухаживал, поил шоколадом, кормил пирожными, водил в картинные галереи, учил писать концерты, пьяные кончерто с примесью виолин, в Венецию возил за свой счет, одевал на свой вкус, а потом раздевал, прощал до времени капризы и неверности, ласкал и баловал, и в какой-то миг брал за шиворот и вышвыривал прочь, за порог: иди к черту, дрянь, ты мне надоел, иди к своим девчонкам, все вы уходите к девчонкам, но возвращаетесь ко мне, и ты вернешься, но я тебя не приму. В одном я уверен, моя радость: Руди уйдет от меня не к девчонке, это славное утешение, не правда ли, и Дягилеву было бы приятнее, если б мальчишки от него уходили к мальчишкам, но я не Дягилев, я не ревнив и не влюблен, я одного хочу - чтоб он не нарушил контракт, чтоб все станцевал, как положено, а там пусть убирается, так и быть, пусть летит в Копенгаген, гадкий город, подавляющий город, я однажды прожил в нем неделю и чуть вены не вскрыл, вот, взгляни, до сих пор видны шрамы. Нет, не видны, на левом запястье у Раймундо часы, на правом - браслет, и под ними спрятаны шрамы, существующие и несуществующие, и Жаклин, радость его, не ахала и не пугалась, а все кружилась с Кларою, все шептала Кларе что-то - о, конечно, какие-то гадости, обо всех собравшихся здесь, обо всех отсутствующих, о Руди и обо мне. Не дождешься сочувствия от этой женщины, дождаться бы денег, вот ведьма, душительница, ледяная сфинга, и в постели такая же, обжигает бедняжку Клару пальцами и губами, давит, морочит и не любит, ни капельки не любит, у нее что-то с сердцем, и она, право, не виновата, что не умеет любить. Мы все не умеем, нам некогда, у нас другие заботы, пусть Руди любит своего Эрика Бруна за всех нас, а мы обойдемся, мы будем заниматься искусством - ах да, он тоже будет, - ну что же, тогда мы будем собирать цветы и шить платья, крутить пластинки и романы, играть в биллиард, играть на бирже, разоряться и разводиться, и снова выходить замуж, я сам и выйду замуж, спорим, что выйду, моя дорогая, и приду в театр один, без мужа, когда Руди станет танцевать, и сяду в первый ряд, и стану положительно орать: «Боже, о боже, он гениален!» - чтобы все оглядывались на меня и кривили губы, чтобы Руди смутился и удрал со сцены, ему полезно смущаться, он слишком уж самоуверен, надо его укротить, надо его приручить, но через решетку, через сетку, осторожнее, он кусается.
- Я не кусаюсь, - заметил Рудольф. - Не выдумывай.
- Я что, сказал это вслух? Не может быть. Это не я, тебе послышалось, ты не кусаешься.
- Иди потанцуй с Кларой.
- Я бы лучше потанцевал с тобой.
- Не хочу. Лучше выпью с Жаклин. Иди потанцуй с Кларой, ну пожалуйста.
Раймундо вздохнул и шагнул прочь от Рудольфа, прочь от Руди, никак не решить, какое имя ему больше к лицу: «Руди» его молодит, хоть он и так юн, цивилизу... лизирует, хоть он и так не совсем злобен и дик, но в «Рудольфе» есть серьезность, есть пикантность, все равно как ребенка в галстуке и пиджаке звать господином таким-то, пожимать ему руку, как взрослому, вот и «Рудольф» - это господин такой-то, надо и ему пожать руку, а не хлопать его по заду, но поверьте, помилуйте, сложно и невозможно удержаться, увидев этот прелестный, изумительный зад. Но вы удержитесь как-нибудь, потерпите до ночи, отвлекитесь - вот он и отвлекся, сменив Жаклин на танцполе, на танцпаркете, пусть она отдохнет и выпьет, а Кларе незачем отдыхать, Клара вовсе и не устала, она готова танцевать сутки напролет, неделю, целый год, лишь бы забыться, лишь бы ни о чем не думать, все же это чуточку полезнее, чем алкоголь, главное - знать меру, ангел мой, знать меру. Не будь Руди, я бы ей покровительствовал, она мила, нет, я сделал бы так, чтобы она покровительствовала мне, она богата, богаче Жаклин, но к счастью, Руди существует, и поэтому мы с Кларой поддерживаем легкие, взаимоневыгодные отношения, и мы очень довольны друг другом, нам нечего делить, а то, что было, мы давно разделили: чур, мне Руди, чур, тебе Жаклин, поцелуемся, Кларочка, поцелуемся, Раймундо, и поклянемся чужого не брать. Как пристально и строго она взглянула на Раймундо, издалека взглянула, заключенная в свое серое платьице, в нежную скорлупу, не добраться до нее, не узнать, о ком она думает, кого любит и кого боится, и не вспоминает ли своего погибшего жениха, который, право, так удачно погиб: я оставлю тебя живою, но ты будешь моей вдовою, ты, голубка, солнце, сестра, как вроде бы кто-то написал, спросите Руди, это он прочтет наизусть, он недурно разбирается в поэзии, вы не верите, а напрасно, напрасно, он умнее, чем вы думаете. Что ни делай, а не отвяжешься от Руди, от мыслей о Руди, это похоже на наваждение, на нехорошее очарование, и Клара тоже была очарована - или больше не была, или переболела уже и выздоровела, и оттого могла не смотреть на Руди, а Раймундо не мог, Раймундо и сейчас искал его, оглядывался на него: где он, с кем говорит, хорошо еще, если с Жаклин, а вдруг с кем-то другим, вдруг он ушел с кем-то другим, это не ревность, а хуже ревности, это постоянное беспокойство, сердечная смутная боль. И Клара, не останавливаясь, не прекращая танцевать, провела ладонью по его груди, ах, какие у нее тонкие пальцы, детские пальцы без маникюра, беззащитные, без колец, и от ее прикосновения боль начала уменьшаться и утихать, и он на секунду забыл о Руди, сумел о Руди забыть, и вздохнул: боже мой, как легко дышится без Руди, как я сам легок, сейчас взлечу в небо, в те самые небеса с бриллиантами, припудренные снежком-кокаином. Наконец-то поставили новую пластинку, что-то резвое и современное, чересчур современное, и не поспеешь за этой безумной музыкой, надо считать, чтобы не выбиться из ритма, но лень считать, лень двигаться слишком быстро, давайте и дальше топтаться на нашем пятачке, на пятне лунного света, давайте топтаться, покрепче зажмурившись, Кларочка, и беседовать о любви. Раймундо сказал тихонько:
- А теперь признавайся: ты специально подсунула мне Руди, чтобы я от него сошел с ума? - и поцеловал Клару в ухо, в сережку-жемчужинку, отвердевшую устричную плоть. - Вы вместе с Жаклин решили надо мной пошутить?
- Ты не похож на сумасшедшего, Раймундо, - ответила Клара, будто и не чувствуя поцелуя, и ничего удивительного - ведь целовали жемчужину, а не ее. - И Жаклин здесь ни при чем.
- А мне кажется, я узнаю ее шуточки.
- Ну и напрасно, я же говорю, она ни при чем. Это все я придумала. Надо же было что-то делать, Руди надо было где-то танцевать. И ты был рад ему.
- И я был ему рад, ты права. И сейчас рад, он спасает меня от банкротства. Ведь я же, Кларочка, живу в ожидании краха, и когда Руди уйдет, я непременно пойду ко дну. Ты не хочешь одолжить мне немножко денег?
- Не хочу.
- Жаль. Даже для Руди?
- Тем более для него. Не хочу содержать вас обоих, это уж слишком.
- Жаль, - повторил Раймундо, - ты так строга. А Жаклин содержит нас обоих и не возражает, она добрее тебя. Или по крайней мере - богаче. Но я не шучу, я правда схожу с ума от Руди, я в него почти влюбился, и мне кажется, это опасно. Что ты улыбаешься, разве я сказал что-то смешное?
- А, - сказала Клара, улыбаясь, - ты зря беспокоишься, это скоро пройдет. Я тоже думала, что влюбляюсь в Руди и что это опасно, а потом все закончилось, и очень быстро. Я даже и не заметила, как все кончилось, и ты не заметишь. В Руди нельзя влюбиться надолго.
- Если только ты не Эрик Брун.
- Ну, Эрик Брун... это другое дело. Руди сам в него влюблен, и у Бруна нет другого выхода, только влюбиться в ответ.
- Как ты трезво рассуждаешь, я восхищен тобой. Значит, ты думаешь, мне нечего бояться, я не умру от любви к Руди?
- Не умрешь.
- Ты моя дорогая.
В чрезвычайных ситуациях - а встреча с Руди есть ситуация чрезвычайная - должен срабатывать инстинкт самосохранения: он сработал у Клары, сработает у Раймундо, у Бруна - пожалуй, нет, но Бруна не жаль, он подтверждает правило своим исключением, своей исключительностью, так будет вернее, и ему расплачиваться за безразличие и за красоту, за то, что он равнодушен и ни в кого не влюблен, теперь влюбится и забьется от боли, в оргазме забьется, Руди ему покажет в постели свой темперамент и русский, не датский класс. А нас с Кларой увольте, мы свое отыграли, еле выбрались живыми, нам теперь положены страховые выплаты, даровое лечение в санатории для чахоточных, на волшебной горе, где много воздуха и стекла, где нет никаких балетов, только мода и музыка, хоть и это опасно, сложите моду и музыку - и в конце концов получите балет, ну и чахотку получите, настоящую, не страховую. Как вы юны, сказала им Жаклин, когда они не только отыграли, но и оттанцевали свое, когда вернулись к ней и к рассеянному Руди, перебиравшему пластинки; пусть он перебирает, надо ему чем-то заняться, а Жаклин пусть продолжает с высоты своих тридцати двух, даже тридцати трех лет: как вы юны, вблизи я об этом забываю, а сейчас я смотрела на вас и думала - боже мой, с кем я связалась, Клара еще совсем девочка, а ты вообще непонятно что, но едва ли совершеннолетний, мне даже стало не по себе, пришлось выпить водки, Руди меня учит пить водку, это ужасная гадость. И я сама гадкая старуха, связалась с вами, нет бы выбрать кого-нибудь посолиднее, и что скажет мой муж, если узнает; ах, радость моя, да он и так знает, тоже мне тайна, и благоразумно молчит, очень ему нужно, чтоб ты сбежала от него к кому-нибудь посолиднее, а к Кларе и с Кларой не сбежишь, не переживай из-за разницы в возрасте, вообрази, что ты та венгерская леди, принимавшая ванны из крови, чтоб сделать кожу белее и тоньше, чтоб самой стать еще прелестней, вот и ты станешь прелестней, я тебе обещаю, хоть ты и купаешь в Клариной крови лишь пальцы, да и то не каждый день, а три или четыре дня в месяц, но этого довольно, ты никогда не состаришься, ты всегда будешь красивее всех.
Вот тут бы опустить вуаль и величественно рассориться с Раймундо раз и навсегда, и указать ему на дверь - да куда он уйдет, если они оба в гостях, и никто не обращает на них внимания. Хозяева, наверно, уже удалились на второй этаж, заткнули уши ватой и легли спать: пусть развлекаются без них, не маленькие, посуду не побьют, столовое серебро не растащат, да и нет здесь серебра, не та эпоха. И бессмысленно затевать ссору с Раймундо, он не исправится и даже не обидится, он засмеется и скажет: ну что ты, что ты, не сердись, моя дорогая, я позабыл, как ты скромна в некоторых вопросах, но я больше не буду, не буду, я уважаю твои отношения с Кларой, твои тонкие пальцы и ее невинность, и брешь в ее невинности, если эта брешь вообще существует, в чем я сомневаюсь, в том-то и прелесть лесбийской любви: проникновение не непременно, без него легко обойтись, а удовольствие не ослабеет, а может быть, еще и усилится, я где-то об этом читал, от кого-то слышал, скорее всего, ты сама мне и рассказала, когда я рассказал тебе о своих мальчиках, об однополых опасно-безопасных льезонах: ах, ты спал с таким-то? а я спала с такой-то, очень приятно, и по-моему, мне больше повезло, а по-моему - мне повезло, amada mia, я вообще чрезвычайно удачлив и ловок, я умею устраиваться лучше, чем ты. Они улыбались одинаковой сладкой улыбкой, они прекрасно отражали друг друга - с легчайшей поправкой на биологический пол, но без искажения линий: тела прямые и тонкие, носы горбатые, шеи длинные; на фотографии они стояли, противостояли лицом к лицу, она с опущенной головою, в пелерине, в шелковой броне, он со сцепленными руками, в крахмальной рубашке, в широких брюках, может быть, в юбке, не разобрать, поменять их местами, поменять их костюмы, повязать ей бабочку, ему нанизать кольца на пальцы, и никто не разберет, что случилось, никто не поймет, что здесь странного, что смешного, они странны, но не смешны, они по-прежнему отражаются, и какая разница, кто из них женщина, кто мужчина, кто Жаклин, кто Раймундо, им-то все равно, а кому надо - Кларе надо, Рудольфу надо, - тот сам догадается, та сама догадается, поймает за локоть и скажет уверенно: довольно, у меня голова болит от музыки, я устал, я устала, пойдем, наконец, домой.
- Уже уходите?
- Руди завтра рано вставать. Ему каждый день рано вставать, это профессиональное.
- Профессиональное заболевание? Сочувствую вам, Руди, это ужасно.
- Мне кажется, Жаклин, вам тоже приходится вставать очень рано по утрам.
- Зачем же?
- Красить ваше лицо. Загримировываться. Это долго.
- Руди, вы ревнуете меня или ко мне?
- Нет, просто вы все мне надоели.
Это взаимно, душенька Руди, это взаимно. Жаклин улыбалась еще холоднее, еще слаще, чем на фотографии, фотографиях, и точными движениями поправляла волосы Клары, ее воротник, ее манжеты, прикасалась к ней, словно к кукле, и Клара-кукла безучастно подчинялась ей: это только тело, это тело ничего не чувствует и Кларе не принадлежит, не все ли равно, что с ним делает Жаклин, как на него смотрит Руди, как стекают по нему струйки пота от нестерпимой жары. Тут музыка и духота, давайте уйдем, раз нельзя распахнуть окно и подышать, или давайте распахнем окна, подышим и выйдем из них, спрыгнем на клумбы, истопчем гиацинты, фиалки, душистый табак. Раймундо шагнул к ней и поцеловал снова, уже не в ухо с жемчужинкой, но в жемчужно-холодную щеку, слева поцеловал, и вслед за ним подошел Рудольф и наклонился к Кларе, целуя в щеку справа, чтобы она вздрогнула и ожила, маленькая аврора-без-принца в сером платьице, девочка-козочка, девочка-лань. И она ожила, она провела ладонями по щекам, стирая поцелуи, она вздохнула и расстегнула верхние пуговки, оголяя шею и ключицы, не соблазняя, а освобождая себя саму, и обняла Жаклин за талию спокойно и сильно; она сильная, эта хрупкая Клара, она сильнее нас всех, хоть по ней и не скажешь. Кто у них сегодня мужчина, а кто женщина, спрашивал Руди, невинный Руди, еще ничего не понимавший в чужих отношениях, тем более в отношениях однополых, в отношениях женских, все ему подавай гетеросексуальную модель, все равняйся на нее, смирно, шагом марш; так вот, Руди, объяснял Раймундо, они обе женщины, если ты не заметил, а разделение на мужа и жену в лесбийских парах безнадежно устарело, принимай все как есть и не приставай с вопросами, Жаклин ведь не выясняет у тебя, кто ты со мной - женщина или мужчина, ей и не нужно, она и без объяснений знает, что я тебя трахаю, а не наоборот, но это не делает тебя женственнее, а меня - мужественнее, и слава богу. Да ну тебя, хватит, перестань меня учить, я все без тебя знаю, нет, не все, я не знаю, кто кого трахает - Клара Жаклин или Жаклин - Клару, я об этом и хочу спросить, а ты мне мешаешь. Я тебе совсем не мешаю, радость моя, это безнадежное занятие, и не учу тебя, это еще безнадежнее, а что касается Жаклин и Клары - они трахают друг друга, у них полное равноправие, не зависящее от позиций и пенетраций, как и у нас с тобой, даже лучше, чем у нас с тобой, равноправнее некуда, я им завидую, позавидуй и ты.
Они вышли вдвоем на пустую, хорошо освещенную улицу: люблю эти бульвары и подбульварчики, просматриваются и простреливаются насквозь, очень удобно подавлять на них восстания и разгонять демонстрации, и очень удобно забрасывать полицию бутылкам с коктейлями молотова и просто бутылками, у них водометы, а у нас цветы и спички, мы еще посмотрим, кто кого. Какие странные рассуждения, я думал, ты приличный буржуа, я буржуа, согласен, но я чилиец, нет, я аргентинец, неважно, я латинянин, латинос, у нас в крови страсть к революциям и беспорядкам, я занялся бы политикой, если б не любил так искусство, я планировал бы перемещения войск вместо перемещения труппы, и выдумывал униформу для своих солдат, изумительную униформу, чтобы враги умирали от зависти, увидев моих красавцев. Рудольф взял Раймундо под руку, как влюбленный, только влюбленным и шататься по ночам под фонарями и каштанами, унтер-ден-кастаньен, кастаньеттен, как сказали бы иностранцы, мы оба и есть иностранцы, давай говорить вот так. Враги умрут не от зависти, заметил Рудольф, враги умрут от смеха, ты заставишь своих солдат носить кружева и камзолы и пудрить косы, совсем как один сумасшедший император из русской истории, ты его не знаешь, но ты на него похож, ты тоже сумасшедший. Кажется, это надо принять как комплимент, хорошо, так и приму, я очень польщен, что я ненормальный, как император из твоей истории, а что с ним сталось, он любил у солдат лишь пудреные косы или задницы тоже любил? Или я путаю его с Фридрихом, тот все любил: и пудру, и косы, и солдатские зады, и скрипки, и философию, даже балет, говорят, любил, поставить бы балет про Фридриха в синем сюртучке на голое тело, в кюлотах, но без чулок, с балериной-барбариной для отвода глаз, но еще и с любовником-хореографом из нашего века, все времена смешать, присыпать чувственностью, сбрызнуть Бахом и подавать, пока не остыло. Нет, не сейчас, мы до этого не доросли, но лет через сорок будет в самый раз, а я отвлекся, так что там случилось с тем твоим русским императором, Руди? А ничего хорошего, ударили табакеркой в висок и придушили, чтоб не выебывался, у нас это просто, у нас всегда бьют в висок, насмерть, наверняка и чем угодно, табакеркой или дверным звонком, вырванным с мясом, впрочем, это непереводимо, ты все равно ничего не поймешь, понимают те, кто там жили, а ты не жил, что с тебя взять, ты не знаешь, как вздрагивают и вскрикивают от шагов на лестнице, от внезапного стука в дверь.
@темы: фики, Не только Дягилев или "вообще о балете", Rudolf Nureyev, Erik Bruhn, Raymundo de Larrain
Раймундо, конечно, шикарен, и сам по себе, и ваш герой сражает наповал. И вроде весь из себя такой эстет и буржуа, а рот - помойка и помыслами явно не чист
Здесь делаю паузу, ибо уже не соображаю, че печатаю х)
Слушайте, вы так здорово все формулируете, намного лучше и четче, чем я сама бы смогла объяснить все происходящее в тексте.)) И ведь бедный Раймундо, получивший свою дозу Рудикова облучения, хоть и сбежит, вернее - перекинет эту бомбу на голову Эрику Бруну, но уже не вылечится, изменения необратимы. Может утешаться только тем, что Эрику придется еще хуже.
Но несмотря ни на что Раймундо все же ловит огромный кайф от общения с Рудольфом. Даром что в процессе этого общения прежний мир Раймундо грозит разбиться вдребезги, но ничего, Раймундо этого мира не жаль.
Вообще, всё очень сильно отличается от того, что я предполагала, когда вы говорили, что это будет чистое хулиганство. Как я поняла, хулиганство здесь заключается в утрировании, гиперболизации и концентрации вокруг пока ещё гипотетических Э/Р, но если убрать это и "экстра"пейринги, то получается весьма серьёзная история) сначала я думала, что это история о противостоянии двух миров: буржуазного эстетства и социалистического невежества, а потом поняла, что мир здесь только один - первый, а из второго просочился Рудольф с его воспитанием, опытом, страхами, паранойями (великолепно описано!). Получается, что это ретро- и перспективный рассказ о роли личности в истории мира отдельно взятого эстета.
Так, ладно, хватит с анализом х)
Раймундо и Эрик были внезапны, как я даже не знаю что
А ещё я до конца ждала, что они таки сломают козетку мадам Реманье
Ну и да, вы верно подметили, тут не противостояние, а взаимопроникновение двух миров: рафинированного и очень театрального мира Раймундо и вот малопостижимого советского мира со своими законами, страхами, репрессиями, с незажившим сталинским прошлым, со всем этим, что сложно объяснить иностранцу, это чувствовать надо, родиться и повариться вот в таком окружении.
Касательно Раймундо плюс Эрика - я все же уверена, что они пересекались, порукой этому - вот эта фотография: 1960 год, Эрик и Виолетт Верди в балете "Фантазия о японских птицах", в постановке и оформлении Раймундо (он еще и хореографией баловался, вот так-то). Так что можно допустить, что Рудольф прознал о том, что Раймундо видел живого Эрика и не только видел, но и общался, ну и пустился долбить и ему мозги.
А козетка оказалась крепка!
Уточнение: хронологически (ну, где не нарушается линейность) это всё происходит до середины августа, когда Рудольф встретил Толчиф, попал в Копенгаген и всё заверте...?
я как и с другими текстами буду перечитывать и наверняка ещё с какими-то уточнениями буду приставать))
Конечно, конечно, приставайте, я буду только рада поболтать еще об этом тексте.)))
Но может быть, конечно, я и зря завысила рейтинг, черт его знает.