Живи, а то хуже будет
Надо бы все-таки расправиться с дневниками Бенуа. Мне остался только 1914 год - но там огромные записи, замучаешься перепечатывать. А надо, потому что там много занятного и интересного. И ужасно не хватает хороших подробных комментариев. Вот за что терпеть не могу захаровские издания - так это за отсутствие нормального справочного аппарата. С другой стороны, выбирать не приходится, потому что никто больше, насколько я знаю, не издавал дневники Бенуа. Может быть, когда-нибудь они дождутся своего часа и нормального издания, а пока делать нечего, обойдемся тем, что есть.
Итак, 1914 год, весна, Париж - и до первой мировой войны остаются считанные недели. А "Русские балеты" ставят "Легенду об Иосифе", "Золотого петушка" (Бенуа его иногда называет "Кондором"), "Соловья" - и Бенуа за всем наблюдает, во всем принимает живейшее участие, все подмечает и брюзжит так, что сил никаких с ним уже нет.
Выдержки из дневников Александра Бенуа, 1914 год
Первый день в Париже отведал во всей прелести его самого и всей мерзостной бурды, которую "мы" для него состряпали. Уж как характерно то, что, явившись к Сереже, мне было объявлено, что монсеньора нет. Между тем оказалось, что мою карточку он получил и даже поручил Добужинскому зайти за мной. Но это пустяки, а вот то, что я застал, когда пришел в Опера (до этого я еще побывал у Гарджиева и заказал ему шикарный фрак), - это уже не пустяки. Сегодня спектакль, а, в сущности, ничего не готово. Лишь высится великолепно задуманная и прекрасно исполненная Аллегри декорация Серта - черная с золотом колоннада, но пробы освещения еще не было, а декорации Добужинского еще не вешали. Костюмы же мы просматривали в первый раз - впрочем, не пришел Бакст - их автор (почему не Серт?), уже две недели сказывающийся больным, и на сей раз не явился, и пришлось делать корректуры, не зная общего замысла, на месте придумывать или заменять опущенное, и все в таком роде. <...>
Миси Эдвардс бросилась ко мне в объятия и стала направо и налево уверять, что все будет сделано. Однако тут же убедилась, что спасти может теперь лишь дьявольская звезда Сережи, который, несомненно, и спасет, несмотря на все. Кромешная каша на сей раз произошла из-за того, что Сережа по уши, как идиот, как старик, влюбился в Мясина, и, в сущности, все теперь для него вертится только на том, как бы подарить своему кумиру наибольший личный успех, до остальных ему нет дела. Миси уверяет (это было очень романтично, когда она мне исповедовала шепотом, сидя за столом Потифара, под колоннами черного храма, а перед нами носились группы танцующих), итак, она уверяет, что на сей раз Сережа прямо помешанный и третьего дня он с криком выгнал из театра Кокто (поделом паршивцу) за то, что тот осмелился вспомнить преимущества Нижинского перед Мясиным. Сей последний, в сущности, очень милый мальчик с грустными глазами, которые подолгу на всех останавливаются. Танцует неплохо. Кажется, думает быть трогательным.
В это же самое время Нижинский хлопочет, чтобы его взяли снова в труппу или хотя бы дали ему станцевать шесть раз в Лондоне. За это он готов прекратить процесс, который он возбудил против Дягилева. Сейчас идет торговля, потому что Фокин готов ему это позволить всего только четыре раза. Миси старается убедить Нижинского, чтобы и он уступил, но, я думаю, в душе более всего против этого сам Сережа, которому просто жутко становится с прежним фаворитом. Он так весь затравлен, когда узнал, что Нижинский здесь, в Париже, и после этого потянулись бесконечные шептания с Мисей, которая плавает в блаженстве и воодушевлении.
Завтракали мы у нее в полуотделанной новой квартире, недалеко от ее прежней. Простая затея: гостиная с панно Русселя и столовая вся выкрашена под красный ланг <?>, даже будет на крыше садик с фонтаном посреди. Там же ели Сережа с "невестой" (или женой)...<...>
Все сошло как нельзя блестяще. Декорации Добужинского, которые доставили в театр перед самым спектаклем, заслужили общее одобрение. Они очень ласковые и милые. <...> Свое же личное мнение я охарактеризую так: два раза я вчера видел этот балет - утром почти черновую репетицию (в костюмах было всего шестеро) и вечером на спектакле.<...> И вот еще как: днем мне многое понравилось, что уже вечером показалось довольно невыносимым. Истинным (хотя и не глубоким, скорее "престидижитаторского" порядка) произведением искусства можно считать лишь декорации Серта: они и внушительны, и по-своему поэтичны. Это действительно то, что напоминает мечты великих венецианцев.
Вторым номером идет (после очень большого промежутка) - Фокин. Много остроумных выдумок, но уже тут нуль поэзии, все одна голая орнаментика, которую несколько оживляет нота поверхностной чувственности.<...>
Третьим идет Мясин. Ему эта роль наивного мальчика очень подходит, местами он трогателен (но не без приторности) и почти всюду красив, однако и повсюду нет того фейерверка, который освещает всякую роль Нижинского. Дальше все можно свалить в одну кучу: и поганое кощунствование в своем маргариновом мистицизме и в своем педерастическом эстетизме сюжет, и муру очень "театральную", но даже до удивления вульгарную и пошлую (мне еще нравится музыка ангельского видения - смесь пробуждения Валькирии с табакеркой Лядова), и авантюрные ухищрения жен Потифара.<...> Вот и попробуй тут писать критику. Я бы советовал и даже просил Гессена прочесть рукопись моей статьи, и он сам тогда поймет, что кроме внешних есть и внутренние причины, почему я не могу более писать в газете о таком балете.
Сидел я на спектакле в компании Дебюсси, Детома, Бланша, Кокто (очень переменился и стал несравненно приятнее, очевидно, поэтому его и прогнал Сережа), m-me Голубевой, Сертом, Фламаном (из "Эхо Парижа") в ложе у мадам Эдвардс.<...>
Утром я видел также массу знакомого народу, но был рад всего только одному - Детому.<...> После репетиции я ездил к Миси, к ней на дом, повидаться с Нижинским. Он очень изменился. Страстно хочет вернуться, уверяет, что всюду чувствует себя чужим, готов принять все условия. Мы с Миси решили устроить это дело. Боюсь только, что самому Сереже это будет не по душе.
Вернувшись в Опера, мы жестоко, по косточкам "разобрали" Сережу и пришли к формуле: все же он неблагодарен! Но, разумеется, оба готовы служить ему во имя какой-то романтики. Ей это тем более лестно, что она, в сущности, пустая баба, лишенная всякого серьезного критерия. Но и я не могу продолжать видеть Сережины хари, противные его стихийному захвату.<...>
<...>Ерунда здешняя продолжается, Сережу не изловить, а если изловишь, то не добьешься от него толку.<...>
В 6 часов свидание с Сережей в отеле, но ничего путного не вышло; мы ничего не установили, не решили. Даже не определили, кто будет делать эскизы декораций "Мидаса", а ведь балет идет через 10 дней. На "Соловья" можно уделить всего четыре репетиции! Как водится, сплошной и нелепый разврат; правда, "Жизель" имела великий успех (поставлена в лучших условиях). Все же в прессе и частных разговорах то и дело читаешь и слышишь, что русский балет падает, что во всем чувствуется охлаждение Сережи к делу и его духовное оскудение. На самом деле он занят только своими романами. Миси на репетиции мне рассказала, как она его засадила в свой автомобиль и как с ним сделалась истерика после того, что от него потребовали билет на спектакль для Нижинского. Она же довезла его до магазина Картэ, из которого он вышел запасшийся вином. Утром он звонит ей и просит принять и, ввалившись к ней прямо в спальню, делает ужасное раскаяние. Он рассчитывал фетировать Мясина и был в полной уверенности, что все соберутся у Лори, но никого не застал. Хитрая Мизия очень верно объяснила нелепость психологии Сержа. Просто он повидался вчера с Нижинским (он все же послушался ее и достал ему билет), и эта встреча с "законной женой" меняет ситуацию. Вчера состоялся обед втроем: Лота и его двух дочерей. Я сам видел, как вошел в номер Сережи Нижинский во фраке, сияющий и довольный. Что теперь будет? Грандиозный скандал с Фокиным, а затем пойдет каша. Мизия справедливо говорит, что это последствия тайного сговора.<...>
<...> Завтракал у Дюваля на Атене, выпили со Стравинским на брудершафт. Там же встретил всю семью балетного режиссера С.Л. Григорьева. От него узнал, что мы свободны. Из разговора с ним выяснилось, что он по-прежнему с Фокиным и ненавидит Нижинского, говорил какую-то ужасную глупость про "корпорацию балета", про то, что Фокин прав, не допуская Нижинского до конкуренции с собой. Очень милый с виду господин, а поскребешь, оказывается, что самопошлейший чинуша.<...>
Сережа упросил меня ужинать с ним у Ларне, но я ничего не ел. Было скорее весело. Сережа с Миси выпили на брудершафт. Серт был мрачен. Его очень угнетает неудача "Жозефа".<...>
Станиславскому надо написать, что я все время делаю сравнение Художественного театра с Дягилевским делом и глубоко согласен с ним, что здесь не художественная работа. Все выручает скопление и подбор талантов. Но все эти таланты коверкаются, топчутся в грязи. И Фокина нельзя винить слишком. Спасибо, еще атмосфера горячки. И вот это бы не мешало заимствовать Художественному театру. Как бы найти нечто среднее, создать дело согласно моему чувству меры?
<...>Завтрак у Миси с Русселем, Нижинским, Игорем (Стравинским) и Сертом.<...> Пришел Нижински, и мы 3 часа разговаривали. Много узнал курьезного: два года Дягилев ничего не платит Нижинскому и теперь должен 120 000 франков, что Гофмансталь и Кесслер за ту гадость, которую они сочинили, получили по 25 000 франков, что Штраусу еще не заплачено, и т.д. Да, но куда же тогда деваются деньги? Вообще Нижинский осторожно говорит про Сережу. Но, видя, что я не в восторге от него, стал все резче о нем отзываться и кончил, назвав его мошенником, прогнившей насквозь душой. Хотя положение-то теперь не из легких, но он все же счастлив, что вырвался из когтей этого страшного человека. Если же снова ищет сближения с ним, так это во имя дела, чувствуя, что здесь - то сборище необходимых для его дальнейшей жизни физических сил. У него масса выгодных предложений (охотно верю), но он готов на лишения, лишь бы оставаться в той атмосфере, в которой еще работается радостно. И он, и Серт, и Миси, и Сережа не прочь сделать следующее: устроить под боком Фокина вторую "труппу Нижинского", которая не носила бы этикетки Дягилева, но на самом деле была бы его делом. На этом втором театре шли бы вещи, важнейшие для них самих, более интересные, тогда как за Фокиным остался бы весь элемент Гранд Опера. Тут же Нижинский дал понять, что еще бы лучше это устроить без Сережи, а может, с теми, которые всегда питают Сережу, он даже поведал мне, что и капиталиста на это нашел. Но вот это мне улыбается меньше. Какой ни на есть Сережа прохвост, эксплуататор и развратник, я все же, по крайней мере, хоть знаю его вдоль и поперек. А каково, если во главе такого дела встанет какой-нибудь грубый кулак-американец. Да еще и это невкусно для Нижинского. Что мне в Вацлаве понравилось, так это то, что он в восторге от своей женитьбы, говорит, что понял теперь жизнь. На днях его жена рожает, и он спешит в Вену.<...>
Дела наши здесь все хуже и хуже. Беспорядок невообразимый, но, к счастью, я забронировал себя заранее, окружив душу панцирем, и легко переношу, зная, что все равно не нам решать. Сегодня "Золотой петушок" не идет, так как и портной Неменский, и костюмы застряли на границе. Дягилев заменяет новый балет выступлением Нижинского в "Семирамиде", а рядом Фокин танцевал в "Петрушке" - "Вераши". Фокин наотрез отказался танцевать в "Золотом петушке", а жену объявил "в интересе", что она "Семирамиду" сама придумала, чтобы танцевать вариации Павловой. Приходится вместо "Кондора" (билеты проданы, будет скандал и убыток) дать "Петрушку" (все равно бы и с "Кондором"), "Жозефа" и "Половецкий стан", хуже всего то, что эта чепуха может отозваться на меценатах - последняя наша надежда основывалась на том, чтобы с завтрашнего дня все силы приложить к "Соловью", однако теперь на это нечего рассчитывать ввиду того, что "Золотой петушок" непозволительно сыр, им будут заниматься до самого воскресенья и отнимут у нас последние дни и часы. Ну и черт с ними, и главным образом с Сережей.<...>
Обед у Годебских сошел скорее уютно. Сплошь ругали Дягилева, и поделом. Равель рвет и мечет. Обедал и Нижинский.<...> Продолжается мошенническая попытка Сережи приписать себе идею хореографии инсценировок оперы. Я собирался с ним на этот счет поговорить, но он так опустился, таким стал сволочью, что просто противно с ним разговаривать - воняет.
<...> Здесь стоит ужасная жара, что мешает работать, но больше всего мешает полный беспорядок: один вырывает у других клочки времени и что-то такое второпях клеит. Опера - у балета, балет - у оперы. Один - в опере, другой - в Казино. Дягилев - интроверт. До сих пор он не решил, кто будет дирижировать "Соловья" - Купер или Монтё? Последний ни разу не видел партитуры.<...> Я продолжаю "лелеять в себе спокойствие", иначе давным-давно на все бы наплевал. Но вот беда: поведение Сережи относительно "Золотого петушка" все же начинает меня выбивать из этого предвзятого благодушия. Вчера в статье Жоржа Мишель в "Комедии" была такая фраза, несомненно, как и весь нагло рекламный (для Гончаровой) характер, продиктованная Сережей: либретто Сергея Дягилева и далее - Мишель Фокин. Этого я от Сережи вовсе не ожидал! Это уже пошло какое-то мелкое мошенничество, нечто жидовское по своему ворованному жаргону. И какой обыденный расчет на мое благодушие и мое "благородство". Я ему готовлю письмо... хоть высеку его, как мальчишку, в четырех стенах.
Вчера видел "Петрушку" без карусели, без лавочек, вылинявшие декорации, в отрепьях-костюмах. Художники все, однако, испанские. Карсавина очень хороша, и неплох Больм - арап, но все остальное, и даже Фокин, - никуда не годные. А главное - общее состояние труппы. Откуда явились эти тряпки, эта назойливая возня - вся эта беспредельная безвкусица? Польский элемент в балете отчасти тому способствует, но больше всего виноват Сережа, его грубость, его индифферентизм к сути театрального дела и вообще всякого искусства. Он велик, и действительно велик тем, что дает реализоваться отчаянно смелым затеям, но поддержать раз сделанное он не может, ибо для него все только сосредоточивается на первом эффекте, на "помысле". И тем не менее, "Петрушка" имел оглушительный успех - честь которого я смею принимать на себя - эминенция либретто и всей затейливости зрелища. В ложе Эдвардса меня фетировали, но публика орала: "Фокин". На здоровье.<...>
Стоит тяжелая жара... я весь в поту. А тут вся эта безобразная нелепая работа во славу гадкого и неблагодарного человека. И хоть я утешаюсь самой работой, но ведь она поставлена в такие условия, что хорошего ничего не может выйти. Я уже не протестую. Все равно ничем не поможешь. Даже письмо не послал Сереже - стало тошно. Да и вышло так, что я ему на словах намекнул (лакейская моя деликатность, за которую я себя презираю) о своей обиде, на что он с потрясающим апломбом мне ответил: "А ты не читал сегодня статью в 'Жиль Блазе'"? Какой великолепный виртуозный актер, ведь он знает, что эта статья есть плод моей беседы с сотрудником газеты, беседы, возникшей как следствие моего вмешательства в Сережин разговор с ним, ибо услышав, что он снова приписывает себе изобретение этого способа постановки, я резко и даже грубо выступил со своим протестом, после этого Сережа сейчас же умолк. И вот, когда он мне эту статью сует под нос, почти заглаживающую его вину, я не нахожу, что ему ответить. И хороша же статья. Все переврано, все испошлено. И это тон, с которым говорят обо мне после 8 лет торжества, предназначается главным образом мне, а не моему таланту. Впрочем, в глубине души я и не очень огорчен этим. По крайней мере меня оставляют в покое, я по-прежнему могу здесь жить студентом, жить и вкушать Париж. Но мне просто обидно за Сережу, за то, что так нагло и выпукло выступает его гадкая, мелкая натура. Говорят, и Наполеон был таким.<...>
Приходил ко мне вчера на целый час Кокто для того, чтобы нажаловаться на Стравинского в деталях. Я его не люблю, но мне кажется, что в данном случае Стравинский не прав. Он вместо Кокто и Тевянского <?> хочет написать балет "Давид", и Стравинский был безумно увлечен этой мыслью, но приехал Сережа, устроил ему ревнивую головомойку, и теперь Стравинский утекает и, главное, с обидой для Кокто избегает встречаться с ним, подает ему два пальца. Бедный юноша даже всплакнул, но тут я ему устроил головомойку и призвал к бодрости. Мадам Эдвардс на его стороне. Но и она до паники запугана Дягилевым. Вообще здесь все друг друга боятся, и это какой-то ад или "адик".
<...> Завтракал с Равелем и обедал со Стравинским у Миси. Равель рвет или мечет, даже хочет уехать из Парижа. За обедом Миси нам рассказала, что Дягилев поведал ей свои душевные муки. Миси показалось, что он стоит за признание за педерастией права на существование, и от души нам, норманнам и блаженствующим в женской любви, высказывает почет, но его жаль.<...>
Приехал Набоков. Я должен был обедать с ним, но пришлось ехать к Миси на "военный" совет. Сережа мечется, как полоумный, по городу в поисках денег. Сегодня у него огромные платежи, нет ни копейки! Безумец, безумец! Попробуй в такие минуты (положим, в которых он единственно сам виноват) лезть к нему с претензиями! Добужинскому я принужден был одолжить 170 франков.
Ужасный кошмар! Огорчений немало. Вчера я ушел из театра не прощаясь, глубоко возмущен тем, что Сережа, несмотря на все мои увещевания и просьбы, все же решил дать премьеру "Соловья" с "Кондором". Никогда бы я ему не навязывал Гончарову, если бы знал, что он ею воспользуется, чтобы лишний раз поставить меня в тень. Он это делает инстинктивно всю жизнь, внутренне до ожесточения завидуя мне.<...>
Постановка "Кондора" вышла очень эффектной и имела грандиозный успех. Вполне заслуженный.<...> Во всей этой грубятине есть радостное веселье, есть освежение, крепость, и когда все это служит такой глубоко мистической, но дьявольского порядка вещи, как "Золотой петушок", то это прекрасно. И опять приходится кончать словами "Слава Дягилеву" за то, что у него хватает смелости верить нам, и выдумщикам, и создателям, за то, что он это не прячет под спуд. Вот только я не могу отделаться при этом от чувства личной обиды. Хотя и презираю себя за него. Но я должен себя считать достаточно вознагражденным тем, что вижу осуществившимися самые свои странные мечтания.<...>
Мы присутствовали на премьере "Кондора", или же нашими синяками Дягилев расплачивается за всю свою шваль и производит "европейский скандал". Это предвидеть нельзя, ибо все, что делается этим безумцем, не поддается ни логической оценке, ни благоразумным предрешениям. Одно только могу сказать: у нас благополучия меньше, нежели у "Кондора". Нам не дали сделать. Все же Фокин работал месяца два над хореографией спектакля. Романов же не был и неделю. Декорации мы увидели только сегодня, исправить что-либо невозможно - писались в спешке (Гончарова писала их с января), оперные артисты познакомились с оперой поздно, и у них было 4-5 репетиций - сумбурных.<...> Хуже всего, что Дягилев, завидующий мне и Стравинскому и безумно уставший, расстроенный, загнанный кредиторами, отравленный педерастией и кокаином, который он принимает в чудовищных дозах, совсем не участвует в нашей работе (да еще не платит денег ни артистам, ни рабочим). Ну вот, если при всех этих условиях вещь сегодня пройдет, то после этого всем остается только одно: устроить спектакль на аэропланах, самим улететь в среднюю Африку, нам обрубят руки и ноги, и ожидать, что выйдет. Настоящий дьявол, заражающий своим безумием даже таких дорогих буржуа, как Вальц, Аллегри, Григорьев, Штейнберг. Я не заражен, оно очень заинтересован, преступно занимаясь всей этой игрой.<...>
Великий день игры сошел благополучно.<...> Сережа вздумал создать себе личный "иммунитет" и гарантировать его себе от наших протестов и бунтов, чтобы все время демонстрировать переживания перед нами, как ужасную тревогу, так как прошел слух, что старуха Римского-Корсакова запретит вечером "Кондора". Это уже грозило на первом спектакле, но тогда спас Штейнберг, теперь же снова опасения возобновились. Итак, Сережа ходил бледный, как покойник, все дело, по его уверению, висело на волоске. Нас жа такая картина и лишила голоса - не станем же мы его, "умирающего", еще добивать. Но ведь какой человечек, кажинный раз он создает себе именно подобную атмосферу и ею окутывает, сбивает с толку самых благоразумных и самых скептических людей. На самом деле никакого протеста не было, и "Кондора" благополучно стали играть (вероятно, и доиграли, я ушел из театра).<...>
Увы, я продолжаю считать подлым поведение Сережи по отношению к "Кондору". Опять статья в "Журнале" Р. Хави, видимо, инспирированная Сережей, и опять ему поется гимн за идею постановки "Кондора". Я уже потребовал от него, чтобы в лондонских афишах правда была объявлена, и он на это согласился (хитрит, надует), но вот здесь дело уже испорчено. Я боюсь главным образом потому, что мне противно видеть в Сереже такое жалкое мошенничество и еще мне противно собственное свое состояние обиды. Казалось бы, достаточно отдать ему еще и эту кость, пусть гложет и радуется. Так нет же, не могу успокоиться, а просто отнять мою тоже не сумеет. Ведь в Сереже столько этой мистической силы, какой-то властности, ей-богу, Петр Великий или Наполеон.<...>
<...> Приходил и Набоков. Я ему изливал свое горе по поводу поступков Сережи, надеясь хоть в этом прямом и любящем меня человеке найти отклик, но его позиция мне напомнила столь бесившую меня позицию Серова или Аргутона. Тут есть что-то такое, чего я не понимаю. Или мне не верят, или считают, что это жалобы, недостойные меня. Впрочем, у Серова и Аргутона говорили при этом, боясь скомпрометировать себя в глазах Сережи. Ну, а у Набокова, может быть, играет роль его несочувствие к самой идее инсценировки "Золотого петушка".
Завтракать меня позвала Мизия вместе с Шаляпиным и Сережей. Но первого перехватили какие-то деловые люди, а второго задержал итальянский скульптор, который по желанию неаполитанской королевы должен делать бюст Мясина и для этого снимал с последнего фотографию. Весь Сережа в этом. Мизия в отчаянии. Она находит, что он близок к помешательству и что он губит себя кокаином.<...>
Обедал опять у Миси, причем были и Бакст, и Сережа, и Мясин. Бакста на этот раз я увидел в первый раз (как характерно, что он выплыл после спектакля "Соловья") и был рад его видеть.<...> Мясин не проронил ни слова. Сережа среди разговора заснул. Ничего для будущего года не придумали.<...> Сережа взывал, чтобы я помог Игорю сочинить его новый балет "Свадебка". Но, повторю, у меня нет никакого желания участвовать в этом деле. Вообще театр мне надоел окончательно, особенно ввиду того, что положение, которое нам, художникам, в нем уделено, и того, как наши мысли и произведения в нем искажаются, - мало соблазнительного. Разошлись в 10 часов. Бакст поехал с парочкой. Я пошел домой пешком по страшному холоду.<...>
Итак, 1914 год, весна, Париж - и до первой мировой войны остаются считанные недели. А "Русские балеты" ставят "Легенду об Иосифе", "Золотого петушка" (Бенуа его иногда называет "Кондором"), "Соловья" - и Бенуа за всем наблюдает, во всем принимает живейшее участие, все подмечает и брюзжит так, что сил никаких с ним уже нет.
Выдержки из дневников Александра Бенуа, 1914 год
1/14 мая 1914 года, Париж
Первый день в Париже отведал во всей прелести его самого и всей мерзостной бурды, которую "мы" для него состряпали. Уж как характерно то, что, явившись к Сереже, мне было объявлено, что монсеньора нет. Между тем оказалось, что мою карточку он получил и даже поручил Добужинскому зайти за мной. Но это пустяки, а вот то, что я застал, когда пришел в Опера (до этого я еще побывал у Гарджиева и заказал ему шикарный фрак), - это уже не пустяки. Сегодня спектакль, а, в сущности, ничего не готово. Лишь высится великолепно задуманная и прекрасно исполненная Аллегри декорация Серта - черная с золотом колоннада, но пробы освещения еще не было, а декорации Добужинского еще не вешали. Костюмы же мы просматривали в первый раз - впрочем, не пришел Бакст - их автор (почему не Серт?), уже две недели сказывающийся больным, и на сей раз не явился, и пришлось делать корректуры, не зная общего замысла, на месте придумывать или заменять опущенное, и все в таком роде. <...>
Миси Эдвардс бросилась ко мне в объятия и стала направо и налево уверять, что все будет сделано. Однако тут же убедилась, что спасти может теперь лишь дьявольская звезда Сережи, который, несомненно, и спасет, несмотря на все. Кромешная каша на сей раз произошла из-за того, что Сережа по уши, как идиот, как старик, влюбился в Мясина, и, в сущности, все теперь для него вертится только на том, как бы подарить своему кумиру наибольший личный успех, до остальных ему нет дела. Миси уверяет (это было очень романтично, когда она мне исповедовала шепотом, сидя за столом Потифара, под колоннами черного храма, а перед нами носились группы танцующих), итак, она уверяет, что на сей раз Сережа прямо помешанный и третьего дня он с криком выгнал из театра Кокто (поделом паршивцу) за то, что тот осмелился вспомнить преимущества Нижинского перед Мясиным. Сей последний, в сущности, очень милый мальчик с грустными глазами, которые подолгу на всех останавливаются. Танцует неплохо. Кажется, думает быть трогательным.
В это же самое время Нижинский хлопочет, чтобы его взяли снова в труппу или хотя бы дали ему станцевать шесть раз в Лондоне. За это он готов прекратить процесс, который он возбудил против Дягилева. Сейчас идет торговля, потому что Фокин готов ему это позволить всего только четыре раза. Миси старается убедить Нижинского, чтобы и он уступил, но, я думаю, в душе более всего против этого сам Сережа, которому просто жутко становится с прежним фаворитом. Он так весь затравлен, когда узнал, что Нижинский здесь, в Париже, и после этого потянулись бесконечные шептания с Мисей, которая плавает в блаженстве и воодушевлении.
Завтракали мы у нее в полуотделанной новой квартире, недалеко от ее прежней. Простая затея: гостиная с панно Русселя и столовая вся выкрашена под красный ланг <?>, даже будет на крыше садик с фонтаном посреди. Там же ели Сережа с "невестой" (или женой)...<...>
2/15 мая 1914 года
Все сошло как нельзя блестяще. Декорации Добужинского, которые доставили в театр перед самым спектаклем, заслужили общее одобрение. Они очень ласковые и милые. <...> Свое же личное мнение я охарактеризую так: два раза я вчера видел этот балет - утром почти черновую репетицию (в костюмах было всего шестеро) и вечером на спектакле.<...> И вот еще как: днем мне многое понравилось, что уже вечером показалось довольно невыносимым. Истинным (хотя и не глубоким, скорее "престидижитаторского" порядка) произведением искусства можно считать лишь декорации Серта: они и внушительны, и по-своему поэтичны. Это действительно то, что напоминает мечты великих венецианцев.
Вторым номером идет (после очень большого промежутка) - Фокин. Много остроумных выдумок, но уже тут нуль поэзии, все одна голая орнаментика, которую несколько оживляет нота поверхностной чувственности.<...>
Третьим идет Мясин. Ему эта роль наивного мальчика очень подходит, местами он трогателен (но не без приторности) и почти всюду красив, однако и повсюду нет того фейерверка, который освещает всякую роль Нижинского. Дальше все можно свалить в одну кучу: и поганое кощунствование в своем маргариновом мистицизме и в своем педерастическом эстетизме сюжет, и муру очень "театральную", но даже до удивления вульгарную и пошлую (мне еще нравится музыка ангельского видения - смесь пробуждения Валькирии с табакеркой Лядова), и авантюрные ухищрения жен Потифара.<...> Вот и попробуй тут писать критику. Я бы советовал и даже просил Гессена прочесть рукопись моей статьи, и он сам тогда поймет, что кроме внешних есть и внутренние причины, почему я не могу более писать в газете о таком балете.
Сидел я на спектакле в компании Дебюсси, Детома, Бланша, Кокто (очень переменился и стал несравненно приятнее, очевидно, поэтому его и прогнал Сережа), m-me Голубевой, Сертом, Фламаном (из "Эхо Парижа") в ложе у мадам Эдвардс.<...>
Утром я видел также массу знакомого народу, но был рад всего только одному - Детому.<...> После репетиции я ездил к Миси, к ней на дом, повидаться с Нижинским. Он очень изменился. Страстно хочет вернуться, уверяет, что всюду чувствует себя чужим, готов принять все условия. Мы с Миси решили устроить это дело. Боюсь только, что самому Сереже это будет не по душе.
Вернувшись в Опера, мы жестоко, по косточкам "разобрали" Сережу и пришли к формуле: все же он неблагодарен! Но, разумеется, оба готовы служить ему во имя какой-то романтики. Ей это тем более лестно, что она, в сущности, пустая баба, лишенная всякого серьезного критерия. Но и я не могу продолжать видеть Сережины хари, противные его стихийному захвату.<...>
4/17 мая 1914 года
<...>Ерунда здешняя продолжается, Сережу не изловить, а если изловишь, то не добьешься от него толку.<...>
В 6 часов свидание с Сережей в отеле, но ничего путного не вышло; мы ничего не установили, не решили. Даже не определили, кто будет делать эскизы декораций "Мидаса", а ведь балет идет через 10 дней. На "Соловья" можно уделить всего четыре репетиции! Как водится, сплошной и нелепый разврат; правда, "Жизель" имела великий успех (поставлена в лучших условиях). Все же в прессе и частных разговорах то и дело читаешь и слышишь, что русский балет падает, что во всем чувствуется охлаждение Сережи к делу и его духовное оскудение. На самом деле он занят только своими романами. Миси на репетиции мне рассказала, как она его засадила в свой автомобиль и как с ним сделалась истерика после того, что от него потребовали билет на спектакль для Нижинского. Она же довезла его до магазина Картэ, из которого он вышел запасшийся вином. Утром он звонит ей и просит принять и, ввалившись к ней прямо в спальню, делает ужасное раскаяние. Он рассчитывал фетировать Мясина и был в полной уверенности, что все соберутся у Лори, но никого не застал. Хитрая Мизия очень верно объяснила нелепость психологии Сержа. Просто он повидался вчера с Нижинским (он все же послушался ее и достал ему билет), и эта встреча с "законной женой" меняет ситуацию. Вчера состоялся обед втроем: Лота и его двух дочерей. Я сам видел, как вошел в номер Сережи Нижинский во фраке, сияющий и довольный. Что теперь будет? Грандиозный скандал с Фокиным, а затем пойдет каша. Мизия справедливо говорит, что это последствия тайного сговора.<...>
5/18 мая 1914 года
<...> Завтракал у Дюваля на Атене, выпили со Стравинским на брудершафт. Там же встретил всю семью балетного режиссера С.Л. Григорьева. От него узнал, что мы свободны. Из разговора с ним выяснилось, что он по-прежнему с Фокиным и ненавидит Нижинского, говорил какую-то ужасную глупость про "корпорацию балета", про то, что Фокин прав, не допуская Нижинского до конкуренции с собой. Очень милый с виду господин, а поскребешь, оказывается, что самопошлейший чинуша.<...>
Сережа упросил меня ужинать с ним у Ларне, но я ничего не ел. Было скорее весело. Сережа с Миси выпили на брудершафт. Серт был мрачен. Его очень угнетает неудача "Жозефа".<...>
Станиславскому надо написать, что я все время делаю сравнение Художественного театра с Дягилевским делом и глубоко согласен с ним, что здесь не художественная работа. Все выручает скопление и подбор талантов. Но все эти таланты коверкаются, топчутся в грязи. И Фокина нельзя винить слишком. Спасибо, еще атмосфера горячки. И вот это бы не мешало заимствовать Художественному театру. Как бы найти нечто среднее, создать дело согласно моему чувству меры?
6/19 мая 1914 года
<...>Завтрак у Миси с Русселем, Нижинским, Игорем (Стравинским) и Сертом.<...> Пришел Нижински, и мы 3 часа разговаривали. Много узнал курьезного: два года Дягилев ничего не платит Нижинскому и теперь должен 120 000 франков, что Гофмансталь и Кесслер за ту гадость, которую они сочинили, получили по 25 000 франков, что Штраусу еще не заплачено, и т.д. Да, но куда же тогда деваются деньги? Вообще Нижинский осторожно говорит про Сережу. Но, видя, что я не в восторге от него, стал все резче о нем отзываться и кончил, назвав его мошенником, прогнившей насквозь душой. Хотя положение-то теперь не из легких, но он все же счастлив, что вырвался из когтей этого страшного человека. Если же снова ищет сближения с ним, так это во имя дела, чувствуя, что здесь - то сборище необходимых для его дальнейшей жизни физических сил. У него масса выгодных предложений (охотно верю), но он готов на лишения, лишь бы оставаться в той атмосфере, в которой еще работается радостно. И он, и Серт, и Миси, и Сережа не прочь сделать следующее: устроить под боком Фокина вторую "труппу Нижинского", которая не носила бы этикетки Дягилева, но на самом деле была бы его делом. На этом втором театре шли бы вещи, важнейшие для них самих, более интересные, тогда как за Фокиным остался бы весь элемент Гранд Опера. Тут же Нижинский дал понять, что еще бы лучше это устроить без Сережи, а может, с теми, которые всегда питают Сережу, он даже поведал мне, что и капиталиста на это нашел. Но вот это мне улыбается меньше. Какой ни на есть Сережа прохвост, эксплуататор и развратник, я все же, по крайней мере, хоть знаю его вдоль и поперек. А каково, если во главе такого дела встанет какой-нибудь грубый кулак-американец. Да еще и это невкусно для Нижинского. Что мне в Вацлаве понравилось, так это то, что он в восторге от своей женитьбы, говорит, что понял теперь жизнь. На днях его жена рожает, и он спешит в Вену.<...>
8/21 мая 1914 года
Дела наши здесь все хуже и хуже. Беспорядок невообразимый, но, к счастью, я забронировал себя заранее, окружив душу панцирем, и легко переношу, зная, что все равно не нам решать. Сегодня "Золотой петушок" не идет, так как и портной Неменский, и костюмы застряли на границе. Дягилев заменяет новый балет выступлением Нижинского в "Семирамиде", а рядом Фокин танцевал в "Петрушке" - "Вераши". Фокин наотрез отказался танцевать в "Золотом петушке", а жену объявил "в интересе", что она "Семирамиду" сама придумала, чтобы танцевать вариации Павловой. Приходится вместо "Кондора" (билеты проданы, будет скандал и убыток) дать "Петрушку" (все равно бы и с "Кондором"), "Жозефа" и "Половецкий стан", хуже всего то, что эта чепуха может отозваться на меценатах - последняя наша надежда основывалась на том, чтобы с завтрашнего дня все силы приложить к "Соловью", однако теперь на это нечего рассчитывать ввиду того, что "Золотой петушок" непозволительно сыр, им будут заниматься до самого воскресенья и отнимут у нас последние дни и часы. Ну и черт с ними, и главным образом с Сережей.<...>
Обед у Годебских сошел скорее уютно. Сплошь ругали Дягилева, и поделом. Равель рвет и мечет. Обедал и Нижинский.<...> Продолжается мошенническая попытка Сережи приписать себе идею хореографии инсценировок оперы. Я собирался с ним на этот счет поговорить, но он так опустился, таким стал сволочью, что просто противно с ним разговаривать - воняет.
9/22 мая 1914 года
<...> Здесь стоит ужасная жара, что мешает работать, но больше всего мешает полный беспорядок: один вырывает у других клочки времени и что-то такое второпях клеит. Опера - у балета, балет - у оперы. Один - в опере, другой - в Казино. Дягилев - интроверт. До сих пор он не решил, кто будет дирижировать "Соловья" - Купер или Монтё? Последний ни разу не видел партитуры.<...> Я продолжаю "лелеять в себе спокойствие", иначе давным-давно на все бы наплевал. Но вот беда: поведение Сережи относительно "Золотого петушка" все же начинает меня выбивать из этого предвзятого благодушия. Вчера в статье Жоржа Мишель в "Комедии" была такая фраза, несомненно, как и весь нагло рекламный (для Гончаровой) характер, продиктованная Сережей: либретто Сергея Дягилева и далее - Мишель Фокин. Этого я от Сережи вовсе не ожидал! Это уже пошло какое-то мелкое мошенничество, нечто жидовское по своему ворованному жаргону. И какой обыденный расчет на мое благодушие и мое "благородство". Я ему готовлю письмо... хоть высеку его, как мальчишку, в четырех стенах.
Вчера видел "Петрушку" без карусели, без лавочек, вылинявшие декорации, в отрепьях-костюмах. Художники все, однако, испанские. Карсавина очень хороша, и неплох Больм - арап, но все остальное, и даже Фокин, - никуда не годные. А главное - общее состояние труппы. Откуда явились эти тряпки, эта назойливая возня - вся эта беспредельная безвкусица? Польский элемент в балете отчасти тому способствует, но больше всего виноват Сережа, его грубость, его индифферентизм к сути театрального дела и вообще всякого искусства. Он велик, и действительно велик тем, что дает реализоваться отчаянно смелым затеям, но поддержать раз сделанное он не может, ибо для него все только сосредоточивается на первом эффекте, на "помысле". И тем не менее, "Петрушка" имел оглушительный успех - честь которого я смею принимать на себя - эминенция либретто и всей затейливости зрелища. В ложе Эдвардса меня фетировали, но публика орала: "Фокин". На здоровье.<...>
10/23 мая 1914 года
Стоит тяжелая жара... я весь в поту. А тут вся эта безобразная нелепая работа во славу гадкого и неблагодарного человека. И хоть я утешаюсь самой работой, но ведь она поставлена в такие условия, что хорошего ничего не может выйти. Я уже не протестую. Все равно ничем не поможешь. Даже письмо не послал Сереже - стало тошно. Да и вышло так, что я ему на словах намекнул (лакейская моя деликатность, за которую я себя презираю) о своей обиде, на что он с потрясающим апломбом мне ответил: "А ты не читал сегодня статью в 'Жиль Блазе'"? Какой великолепный виртуозный актер, ведь он знает, что эта статья есть плод моей беседы с сотрудником газеты, беседы, возникшей как следствие моего вмешательства в Сережин разговор с ним, ибо услышав, что он снова приписывает себе изобретение этого способа постановки, я резко и даже грубо выступил со своим протестом, после этого Сережа сейчас же умолк. И вот, когда он мне эту статью сует под нос, почти заглаживающую его вину, я не нахожу, что ему ответить. И хороша же статья. Все переврано, все испошлено. И это тон, с которым говорят обо мне после 8 лет торжества, предназначается главным образом мне, а не моему таланту. Впрочем, в глубине души я и не очень огорчен этим. По крайней мере меня оставляют в покое, я по-прежнему могу здесь жить студентом, жить и вкушать Париж. Но мне просто обидно за Сережу, за то, что так нагло и выпукло выступает его гадкая, мелкая натура. Говорят, и Наполеон был таким.<...>
Приходил ко мне вчера на целый час Кокто для того, чтобы нажаловаться на Стравинского в деталях. Я его не люблю, но мне кажется, что в данном случае Стравинский не прав. Он вместо Кокто и Тевянского <?> хочет написать балет "Давид", и Стравинский был безумно увлечен этой мыслью, но приехал Сережа, устроил ему ревнивую головомойку, и теперь Стравинский утекает и, главное, с обидой для Кокто избегает встречаться с ним, подает ему два пальца. Бедный юноша даже всплакнул, но тут я ему устроил головомойку и призвал к бодрости. Мадам Эдвардс на его стороне. Но и она до паники запугана Дягилевым. Вообще здесь все друг друга боятся, и это какой-то ад или "адик".
11/24 мая 1914 года
<...> Завтракал с Равелем и обедал со Стравинским у Миси. Равель рвет или мечет, даже хочет уехать из Парижа. За обедом Миси нам рассказала, что Дягилев поведал ей свои душевные муки. Миси показалось, что он стоит за признание за педерастией права на существование, и от души нам, норманнам и блаженствующим в женской любви, высказывает почет, но его жаль.<...>
Приехал Набоков. Я должен был обедать с ним, но пришлось ехать к Миси на "военный" совет. Сережа мечется, как полоумный, по городу в поисках денег. Сегодня у него огромные платежи, нет ни копейки! Безумец, безумец! Попробуй в такие минуты (положим, в которых он единственно сам виноват) лезть к нему с претензиями! Добужинскому я принужден был одолжить 170 франков.
12/25 мая 1914 года
Ужасный кошмар! Огорчений немало. Вчера я ушел из театра не прощаясь, глубоко возмущен тем, что Сережа, несмотря на все мои увещевания и просьбы, все же решил дать премьеру "Соловья" с "Кондором". Никогда бы я ему не навязывал Гончарову, если бы знал, что он ею воспользуется, чтобы лишний раз поставить меня в тень. Он это делает инстинктивно всю жизнь, внутренне до ожесточения завидуя мне.<...>
Постановка "Кондора" вышла очень эффектной и имела грандиозный успех. Вполне заслуженный.<...> Во всей этой грубятине есть радостное веселье, есть освежение, крепость, и когда все это служит такой глубоко мистической, но дьявольского порядка вещи, как "Золотой петушок", то это прекрасно. И опять приходится кончать словами "Слава Дягилеву" за то, что у него хватает смелости верить нам, и выдумщикам, и создателям, за то, что он это не прячет под спуд. Вот только я не могу отделаться при этом от чувства личной обиды. Хотя и презираю себя за него. Но я должен себя считать достаточно вознагражденным тем, что вижу осуществившимися самые свои странные мечтания.<...>
13/26 мая 1914 года
Мы присутствовали на премьере "Кондора", или же нашими синяками Дягилев расплачивается за всю свою шваль и производит "европейский скандал". Это предвидеть нельзя, ибо все, что делается этим безумцем, не поддается ни логической оценке, ни благоразумным предрешениям. Одно только могу сказать: у нас благополучия меньше, нежели у "Кондора". Нам не дали сделать. Все же Фокин работал месяца два над хореографией спектакля. Романов же не был и неделю. Декорации мы увидели только сегодня, исправить что-либо невозможно - писались в спешке (Гончарова писала их с января), оперные артисты познакомились с оперой поздно, и у них было 4-5 репетиций - сумбурных.<...> Хуже всего, что Дягилев, завидующий мне и Стравинскому и безумно уставший, расстроенный, загнанный кредиторами, отравленный педерастией и кокаином, который он принимает в чудовищных дозах, совсем не участвует в нашей работе (да еще не платит денег ни артистам, ни рабочим). Ну вот, если при всех этих условиях вещь сегодня пройдет, то после этого всем остается только одно: устроить спектакль на аэропланах, самим улететь в среднюю Африку, нам обрубят руки и ноги, и ожидать, что выйдет. Настоящий дьявол, заражающий своим безумием даже таких дорогих буржуа, как Вальц, Аллегри, Григорьев, Штейнберг. Я не заражен, оно очень заинтересован, преступно занимаясь всей этой игрой.<...>
14/27 мая 1914 года
Великий день игры сошел благополучно.<...> Сережа вздумал создать себе личный "иммунитет" и гарантировать его себе от наших протестов и бунтов, чтобы все время демонстрировать переживания перед нами, как ужасную тревогу, так как прошел слух, что старуха Римского-Корсакова запретит вечером "Кондора". Это уже грозило на первом спектакле, но тогда спас Штейнберг, теперь же снова опасения возобновились. Итак, Сережа ходил бледный, как покойник, все дело, по его уверению, висело на волоске. Нас жа такая картина и лишила голоса - не станем же мы его, "умирающего", еще добивать. Но ведь какой человечек, кажинный раз он создает себе именно подобную атмосферу и ею окутывает, сбивает с толку самых благоразумных и самых скептических людей. На самом деле никакого протеста не было, и "Кондора" благополучно стали играть (вероятно, и доиграли, я ушел из театра).<...>
Увы, я продолжаю считать подлым поведение Сережи по отношению к "Кондору". Опять статья в "Журнале" Р. Хави, видимо, инспирированная Сережей, и опять ему поется гимн за идею постановки "Кондора". Я уже потребовал от него, чтобы в лондонских афишах правда была объявлена, и он на это согласился (хитрит, надует), но вот здесь дело уже испорчено. Я боюсь главным образом потому, что мне противно видеть в Сереже такое жалкое мошенничество и еще мне противно собственное свое состояние обиды. Казалось бы, достаточно отдать ему еще и эту кость, пусть гложет и радуется. Так нет же, не могу успокоиться, а просто отнять мою тоже не сумеет. Ведь в Сереже столько этой мистической силы, какой-то властности, ей-богу, Петр Великий или Наполеон.<...>
15/28 мая 1914 года
<...> Приходил и Набоков. Я ему изливал свое горе по поводу поступков Сережи, надеясь хоть в этом прямом и любящем меня человеке найти отклик, но его позиция мне напомнила столь бесившую меня позицию Серова или Аргутона. Тут есть что-то такое, чего я не понимаю. Или мне не верят, или считают, что это жалобы, недостойные меня. Впрочем, у Серова и Аргутона говорили при этом, боясь скомпрометировать себя в глазах Сережи. Ну, а у Набокова, может быть, играет роль его несочувствие к самой идее инсценировки "Золотого петушка".
Завтракать меня позвала Мизия вместе с Шаляпиным и Сережей. Но первого перехватили какие-то деловые люди, а второго задержал итальянский скульптор, который по желанию неаполитанской королевы должен делать бюст Мясина и для этого снимал с последнего фотографию. Весь Сережа в этом. Мизия в отчаянии. Она находит, что он близок к помешательству и что он губит себя кокаином.<...>
Обедал опять у Миси, причем были и Бакст, и Сережа, и Мясин. Бакста на этот раз я увидел в первый раз (как характерно, что он выплыл после спектакля "Соловья") и был рад его видеть.<...> Мясин не проронил ни слова. Сережа среди разговора заснул. Ничего для будущего года не придумали.<...> Сережа взывал, чтобы я помог Игорю сочинить его новый балет "Свадебка". Но, повторю, у меня нет никакого желания участвовать в этом деле. Вообще театр мне надоел окончательно, особенно ввиду того, что положение, которое нам, художникам, в нем уделено, и того, как наши мысли и произведения в нем искажаются, - мало соблазнительного. Разошлись в 10 часов. Бакст поехал с парочкой. Я пошел домой пешком по страшному холоду.<...>
@темы: Дягилев и все-все-все
И с чего он придумал про зависть Дягилева к себе да еще и к Стравинскому? Пфф!..
А если отрешиться от тона, дневники и правда очень интересные: послеразводные встречи с Нижинским, Мясин...и все ходы и рокировки этого периода.
А зачем он заламывает руки, выясняет, с кем у Дягилева роман и в какой стадии и сколько он сегодня кокаина принял, - это, право, выше моего понимания. Добро бы еще ему эти сплетни приносили удовольствие, как Мисе (и как, скажем прямо, нам самим), но ведь нет же.
И с чего он придумал про зависть Дягилева к себе да еще и к Стравинскому?
Да потому что сам завидовал Дягилеву и старательно перекладывал все с больной головы на здоровую.)
Но, к черту Бенуа - а как же Дягилев дергался на все сравнения с Нижинским Мясина - вот, Кокто за это прогнал )
Ну и да, мне кажется, многие не могли поверить, что этот развод навсегда. Тем более, что и сам Дягилев сначала так убивался, что, наверно, казалось: если его поманить, он охотно возьмет Нижинского обратно.
Интересно только, что думал об этом сам Дягилев - но ведь его никто и не удосужился спросить... кроме Миси. а уж она потом наплетет )
И Дягилев, может быть, вообще бы ничего об этом не думал, а думал, как бы удрать от одних кредиторов и ободрать, как липку, других. Это было важнее всего.
Да, и вообще, отстаньте все! Дягилев. может, больше всего на свете хотел пропустить один годик, восстановиться, подлечиться, собрать потерянные азарт и вдохновение... а нельзя было. Вот он и перемогался тот сезон, как мог.
Но знаешь, я бы не сказала, что тот сезон Дягилев делал без азарта и вдохновения. По-моему, он наоборот вкалывал изо всех сил - ну, конечно, в своем стиле, который был так против шерсти педанту Бенуа, - стараясь, наверно, и забыться в этой работе.)
Ты знаешь, мне тоже раньше казалось, что тот сезон пролетел довольно лихо - но почитаешь Бенуа, и все покажется каким-то серо-зеленым )
Я думаю, в "серо-зелености" виноват Бенуа, а не сезон. Да, возможно, та же "Легенда об Иосифе" не стала такой успешной постановкой, как ожидалось, и, возможно, "Соловей" тоже не был "вылизан" так, чтоб без сучка, без задоринки, но в целом, насколько я могу судить, сезон был вполне успешным и ярким.
Может, и правда, виноват Бенуа. Ты ж герой - чтобы столько выписать, надо было еще сколько подряд прочитать этого нытья ) Хотя - про сезон - все-таки наиболее памятным оказался, кажется, Золотой петушок.
И возможно, дело еще и в том, что и самому Маяковскому, судя по всему, Дягилев был интересен и нравился - а Луначарский к Дягилеву относился настороженно и несколько напряженно.)
А "Золотой петушок" - да, кажется, был самой большой удачей того сезона (и Бенуа, кстати, почти не скрывает зависти и снова пытается застолбить место и доказать, что это он, он все придумал).
Все придумал Бенуа. А что не придумал, то хотел придумать, его просто опередили )
Берлин, 1922 год: "Довольно интересной встречей в Берлине была встреча с Маяковским. Маяковский, который ужасный апаш (я всегда боюсь: а вдруг ударит? так, ни с того ни с сего), очень благоволил к Дягилеву, и они каждый вечер проводили вместе, яростно споря, главным образом о современных художниках. Маяковский, который, конечно, ничего не признаёт, кроме своей группы художников-футуристов, только что приехал из России и имел в виду заявить миру, что мир отстал, а что центр и будущее в руках московских художников. Их выставка как раз была открыта в Берлине. Но тут в Дягилеве он нашёл опасного оппонента, ибо Дягилев всю жизнь возился с новым искусством и знал, что за последнее время сделано заграницей; Маяковский же просидел все последние годы в Москве, а потому никакой его нахрап не мог переспорить веских доводов Дягилева. Дягилев под конец даже стучал руками по столу, наседая на Маяковского. Следить за этими спорами было очень любопытно.
Я держался с Маяковским очень сдержанно, но он ко мне явно благоволил и почему-то априорно не любил Стравинского. Его попытки доказать Дягилеву, что я настоящий композитор, а Стравинский ерунда, тоже оказались неубедительными, так как и тут для аргументаций Маяковский был недостаточно вооружён. Зато чем Маяковский одержал истинную победу, так это своими стихами, которые он прочёл по-маяковски, грубо, выразительно, с папироской в зубах. Они привели в восторг и Стравинского, и Сувчинского, и Дягилева; мне они тоже очень понравились. Вся группа нередко соединялась, чтобы ругать меня хором за то, что я пишу на Бальмонта и Брюсова. Я, чтобы подразнить Маяковского, скромно прибавил: «Вот я ещё на Ахматову написал», - на что Маяковский ответил, что иногда приятно похвастаться, что вот, мол, вы все говорите мне одно, а я делаю другое! Но мои поэты так плоски, что и хвастаться тут нечем. Дягилев вожделенно поддерживал Маяковского".