Весна, черт ее дери. С виду и не скажешь, что весна, но организм ее уже ощущает и реагирует соответственно. Второй день я себя чувствую так, будто из меня по ночам Джеральдина высасывает кровь. Слабость, вялость, страшная усталость прямо с утра. И ничего не хочется, вернее, хочется лечь на диван, отвернуться к стене и так лежать. Ну, еще позитивных эмоций хочется, да где их взять? Даже книжки заказанные мне не везут, а там столько всего хорошего: биография Аннемари Шварценбах, написанная ее внучатым племянником; переписка все той же Аннемари с Geschwister Mann; "Лирическая новелла" Аннемари, которую я читала только в отрывках на английском; и, наконец, роман Клауса Манна про Александра Македонского. Я еще на дневники Клауса облизывалась, да дорого стоят, оставила на потом. Ну быстрее бы работала почта России, я бы хоть чтением развлеклась.
Письмом развлекаться - пустая затея. В тексте уже четырнадцать листов, и я не знаю, как бы поскорее развязаться, потому что не хочу доводить его до размеров "Донского". Изначально я вообще думала, что это будет маленькая повестушка, максимум листов на пять-шесть. Ха-ха. Теперь я думаю - если я это доведу до конца и осмелюсь куда-нибудь выложить, кто все это одолеет? Впрочем, сначала надо дописать, а там разберемся.
Я помню, два года назад я тоже выкладывала, еще не дописав, отрывок из "Донского": просто на пробу, показать, на что оно все похоже. Теперь мне хочется проделать тот же эксперимент, хотя я понимаю, что по кусочку судить очень трудно. Но в общем, можно, оно все вот такое, просто "Донское" было легче разобрать на главки, а это - почти невозможно.
читать дальшеИ я снова подумал о смерти, о рухнувшем в пыль "зеро-зеро", о своем безмерном убожестве, о своей сухости и пустоте. Мне нечем будет оправдаться, когда придется оправдываться, я ничего не смогу подсунуть высокому и гневному суду: "я любил читать" - и что с того? я попросту глушил все голоса вокруг, зачитывался до хрипоты, выбеливал шум; я воровал у поэтов по строфе, у писателей - по странице, отрезал кусочки мяса и кожи, собирал обрезки ногтей и волос; вот что я делал, читая, бормоча, захлебываясь созвучиями и строками. Я не любил живых, пора признаться честно, я привязывался - но разве я не отдал бы Эмочку, милого Эмочку с его очками, ковбойкой, худыми руками, с его машинкой "Эрикой", мамой и папой, переплетами и перчатками, с его шрамом на впалом животе, родинкой на коленке, чулками, зеркалами, розовыми губами, - разве не отдал бы я его за исписанный листок, за редкую книгу, за ветхий дрянной альманах? Бесстрастная душа нашла приют в моем теле; я охотнее целовал не живые лица, ладони и плечи, а холодные мягкие обложки, из пергамента и из картона. И если б мне сказали: "Выбирай, кого ты потеряешь - Эмочку или все свои книги?", - я ответил бы, помедлив всего секунду или две: "Если я потеряю Эмочку, то найду другого, таких мальчиков много на земле; но если я потеряю эти книги, я никогда не найду их снова, нигде не будет уже этого запаха, этих загибов, пятнышек, пометок, подписей, нет, я не вынесу, я без них не могу".
Хромая логика, дружок, порочная логика, не надо меня слушать; я знал, что не только мои книги неповторимы - но и Эмочкино дыхание, "шум шагов и лиры звук", шепот во сне, седой волосок на виске, угловатые жесты, тонкая шея - все невоссоздаваемо, невоспроизводимо, невозвратимо. И выпустив Эмочку однажды, я нигде бы его не отыскал и ни в ком не различил его черты. Потерян навсегда, как будто не был. Забыться в обольщенье, в самообмане; искать других объятий - и как в тумане, в чужих обличьях видеть его лицо. Опять я подбирал подходящую цитату заранее, запасал впрок, чтоб потом пробормотать себе под нос и ощутить отчаянье: иначе не выйдет, нужен укол, как наркоману. И мне хотелось взмолиться: "Помоги мне, Эмочка, научи меня, ласточка хилая, разучившаяся летать, как мне... да нет же, к черту воздушную могилу, крыло и руль, научи, как мне любить тебя, а не твой голос и твое чтение, больше я ни о чем не прошу". Но на что мне эта любовь, на что мне облака и степи, и вся подсолнечная ширь, если Эмочка и сам, конечно, хотел лишь читать - читать все-таки со мной? Мне бы радоваться, что я нашел спутника себе по вкусу, легкого и лукавого, мне бы благословлять его дом и его улыбки; а я вздыхал о своей ущербности - и вздыхал-то неискренне, как человек с маленьким внутренним изъяном: никто его не видит, но я-то о нем знаю, вскройте мне грудь и поймете, какой я урод.
А Лиля? А Райнер? А пастелевая Полина? Разве их я не любил - примеряя маски брата, ученика, романтика и знатока искусства? Но я бы отстранился от Лили, если б она не прочитывала те же книги; я расстался бы с Райнером без сожаления, если б он не заворожил меня русалочьими песнями, nixenhafte Alexandrinische Gesaenge; и на Полину я бы не взглянул, если б не нашел когда-то у Гиппиус этюд "Вне времени" в Четвертой книге рассказов, если б не вспомнил, взглянув на бледное лицо в овальной раме, на полный и легкий стан в голубой кисее, - "ты с глупым лебедем свыкаешься, и невдомек тебе, печаль моя, что ты смеркаешься, смыкаешься"... Я был зациклен на произнесенном, записанном, выдуманном слове, я не создавал ничего своего - это было прекрасное бесплодие: пока другие рожали и воспитывали детей, я мог только лепить искусственные душки, смешивая менструальную кровь, семя, слюну, тинктуру в хрустальной реторте.
А мой роман? Едва ли он был хорош, ведь я написал его в беспамятстве и позабыл о нем, отвлекся на что-то чужое, внешнее, великолепное. Разве так обращаются со своими текстами - значит, он наполовину, на две трети, на три четверти не принадлежал мне, я не горевал, утратив его, и не радовался, обретая вновь: еще одна рукопись в моей коллекции, и, наверно, довольно скучная. "Напечатаю в Новом мире", - обещал старичок во сне, но я не верил - легко ли прийти с улицы и напечататься (восхитительна эта возвратная частица, хвостовой след самиздата) без протекции, просто так? Вам не хочется славы? "Славны бубны за горами!" - так кричала Катерина Ивановна и закатывалась в приступе кашля: жилы на горле и нервы натягивались одинаково, словно веревки: вот-вот лопнут. Мне хотелось тишины и уединения, полного покоя: чем меньше обо мне знают, тем лучше. Все чувства я извращал и искажал, от влюбленности до простого, честного тщеславия; я мечтал, чтобы обо мне говорили, но боялся, что узнают мое имя. И "Венус", Venus pathica, я охотно издал бы с инициалами на обложке, или лучше без инициалов вовсе, с невинным примечанием на последней странице: "Список опечаток: имя автора Anon. читать как Onan". Я не Anonymous, я Onanymous, прелестная шутка, с дурным душком, но что поделаешь, если в моей природе есть что-то онанистическое, и ничего не поделать с этою страстью к рукоблудию. Поздно спохватились, я вырос, меня уже не отучишь, разве что руки мне отрубить.
- В конце концов, сколько ни вспоминаешь Катулла, всегда приходишь к одному и тому же: vivamus, mea Lesbia, atque amemus. Da mi basia mille, deinde centum, dein mille altera, dein secunda centum. Дай же тысячу сто мне поцелуев, снова тысячу дай и снова сотню.
- Эмочка, знаешь, мне кажется, я переел латыни. И поцелуев тоже, у меня сейчас губы распухнут. Прочитай мне что-нибудь по-русски, пожалуйста, чтобы я отвлекся, только не о любви. Кого-нибудь злого и современного.
- Хочешь Бродского?
- Хочу. И пожалуйста, о смерти, все-таки "зеро-зеро" больше нет. Впрочем, всем это безразлично, и даже мне...
- Впрочем, он не испытывает безразличия, ибо от него осталась лишь горсть пепла, смешавшегося с миром, с пыльной дорогой, смешавшегося с ветром, с большим небом...
- ... в котором он не находил Бога, ибо не обращал свой взор к небу. Нет, это не то, - сказал я. - Это совсем не то. Прочти то, что к Шмакову, написанное через тридцать лет. И не все, любой отрывок.
- Я все и не помню, - ответил Эмочка. - Я его почти забыл. Ты точно хочешь "Памяти Шмакова", именно его?
- Да, точно, читай же, наконец, читай, я тебя прошу.
- Извини за молчанье. Теперь ровно год...
- Нет, не сначала, слишком долго. Ну, хоть отсюда: коли так, гедонист...
И Эмочка подхватил, запнувшись, с середины стиха, шагнул наощупь, вслепую толкая руками слова:
- ...латинист, в дебрях северных мерзнувший эллин, жизнь свою, как исписанный лист в пламя бросивший...
- Да, Эмочка, - сказал я, - да. Будь беспределен.
- ...повсеместен, почти уловим мыслью вслух, как иной небожитель.
- Не сказать "херувим, серафим". Но -...
- ...трехмерных пространств нарушитель.
Знать теперь, недоступный узде тяготенья, вращению блюдец и голов, ты взаправду везде. Как сладостно было это подтверждение: нет конца движеньям, дыханьям, голосам, "ты бредешь, как тот дождь, стороной" - опущен эпитет, но ссылка все равно ярка и ясна, и струйка пара треплется над кофе. Я утешался этими обещаниями, как утешаются другие жизнью вечной, раем, незабвенностью; я верил, что я тоже буду везде, когда умру - если умру. И Эмочка один поднимет голову, один прочтет, выучив уже наизусть: "Значит, воздуха каждый глоток, тучка рваная, жиденький ельник - это ты...". Конечно, это я, но вернее искать меня не под небом, а под крышей, в пыли, между строчек и между страниц, может, я там промелькну медоносною мушкой. А лучше нигде не искать, мой период полураспада затянется на миллион лет, пока не погаснет солнце, и некуда торопиться.
И заказанные книги вызывают интерес. Я не знала, что вы гурман.
Я не гурман, я просто нежно люблю Аннемари и Клауса с Эрикой.
Отрывок... он пока весь - как кусочек "Донского", но я никогда не могла по твоим отрывкам сориентироваться: целое и законченное всегда как-то удивительно от них отличается. Так было что с фиками, что с "Донским"... Хотя буквально с последним абзацем возникла у меня одна мысль, в чем будет от "Донского" отличие, но это слишком поспешно, и я буду ждать твоих четырнадцати...или семнадцати, или сколько их будет листов
Хе, мне теперь даже интересно узнать, в чем же, по-твоему, будет это отличие.) Мне-то вообще судить тяжело, я смотрю изнутри, ощущения другие.) Но я очень надеюсь, что семнадцати листов не будет!) Максимум - пятнадцать! И все, и шабаш. Мне же их потом еще выправлять и вычитывать, я об этом с ужасом думаю.))
Хо-хо, а вот не скажу. Потому что, скорей всего, я не права, а узнаю, права ли, только когда ты все допишешь, выправишь и я это прочту. Держись, все равно большую часть ты уже написала, никакая выверка так не тянется, мне кажется.
Эх, да, главное - дописать, теперь у меня стимул есть: показать тебе то, что получится.
Давай-давай!