Живи, а то хуже будет
Когда исполняешь собственную заявку на любом фесте - от кинк- до нон-кинк- - всегда велик риск остаться без одного обязательного отзыва: от заказчика.
58. Я вовсе не планировала писать что-то по своей кинк-фестовой заявке: напротив, специально сочинила ее так, чтоб самой не соблазниться. И понимала, конечно, что шансы увидеть ее исполненной очень невелики, но не в том был главный цимес - а скорее, в самом факте ее существования. Однако же летом я посмотрела наконец-то "Дуэлянта" - а там, если помните, у баронессы Вестфален накрашенные ногти. Я это отметила, как и то, что более никто, кажется, в ЛоГГе не щеголял ярким маникюром - разве что Эльфрида (когда появляется в последний раз) и Доминик (но у нее лак на ногтях белый, почти прозрачный). Баронесса же с накрашенными ногтями отчего-то мне пришлась по вкусу, задела какие-то тайные струнки. Мне захотелось написать маленький шипперский драбблик - про то, как она красит ногти Хильде. Драбблик разросся до размеров вполне себе приличного фика и по пути захватил мою собственную кинк-фестовую заявку. И так и родился этот текст: напичканный уже не только цитатами, но и автоцитатами. К сожалению, мне не удалось совершенно уйти от всего, что я писала об этой паре до сих пор. Наверно, это в конце концов почти неизбежно. Так что - все найденные совпадения следует совпадениями и считать. Название тоже - цитата (узнаете источник?): "Удар весла".
"Легенда о героях Галактики", PG-13, Магдалена фон Вестфален/Хильда фон Мариендорф"...а политические труды заменяли ей изящную литературу, и когда я шутя говорила ей: "Ты же весной куда уезжаешь, моя радость?" - она отвечала наивно и искренне, что это ошибка, и она безвыездно проведет в столице всю весну до конца мая..."
Тысячу лет назад было подмечено, что мысль рождается в одно мгновение: достаточно макнуть перо в чернильницу, стряхнуть темно-синие капли и прикоснуться острием к бумаге. Автоматические ручки отнимают эту секунду, приходится сознательно контролировать самое себя, вылепливая подходящую формулу, выстраивая по порядку слова. Баронесса Вестфален с напудренными волосами так и не привыкла к сочинительству, иные искусства поглотили ее жизнь. В молодости она развлекалась лепкою стихов на заданные темы, рассыпала короткие записочки, где не было ни капли сердечности, лишь сухое остроумие блестело, как ломкие иголочки льда. На склоне лет занявшись мемуарами, она не знает, как перевести свои воспоминания на белую страницу, она подолгу занимается вычислениями, устанавливая верное соотношение правды и лжи. И в конце концов ей становится ясно, что лучше всего промолчать. Ничто не предаст ее вернее робких рассказов о прошлом; нужно было много раньше приниматься за первые прозаические опыты. Она же взваливает на себя ношу не по силам, в ее возрасте пора бы соизмерять собственные возможности. И куда как проще приписать к завещанию одну строчку: "Сжечь все бумаги после моей смерти" - чем и дальше корпеть над листом, кусая ручку такими белыми, такими юными зубами.
"...могу сознаться, что чувствовала в ней существо своей крови, и оттого стремилась сблизиться с нею, невзирая на все преграды..."
Как дурен и беспомощен ее слог, могла бы она подумать прежде, что талант откажет ей? Что у нее осталось к старости: чутье к чужим достижениям, любовь к запрещенным книгам и живописи, очарование и свежесть лица без морщин. Не так уж мало, вполне достаточно для того, чтобы затмить неуклюжесть записок, слабо пригнанных друг к другу фраз. Но лишь современники простят ей милую и жалкую безыскусность; соблазнившись пикантными подробностями и альковными тайнами, современники будут снисходительнее потомков, не знавших ее живой. Новеллы о скандалах и придворных интригах хороши в ее подкрашенных губах, и пусть какой-нибудь восторженный мальчик, осененный литературным даром, попытается их сохранить, если сумеет. Ей же лучше оставить бесплодные попытки, не тратить впустую уходящее время. Слишком мало осталось дней, все медленнее стучит устающее сердце. А она, закрывшись от мира, упрямо сидит за столом, сжимая ручку, и хмурит брови, стараясь не вспомнить даже - она и не забыла ничего, - перенести прожитое из памяти в явь, тень обвести по контуру.
"...я всегда считала ее девушкой для девушек, и ее замужество казалось мне непоправимой ошибкой, из-за которой я уже не могла питать к ней прежнюю приязнь..."
Если отсечь изыски и завитушки, то обнажится простейшее признание; "я ее разлюбила" - так напишет баронесса и перейдет к следующей главе. Немного строк она готова посвятить ее величеству императрице: надо выбирать выражения и затушевывать истину. Она боится тронуть зажившую ранку, боится сорвать корку и самой себе пустить кровь. Пальцы слабеют, ручка падает на пол и катится, катится, ее не догнать, как мышь. На бумаге разбросаны бессвязные фразы, и баронесса прикасается к ним, будто хочет снять их и смять, скатать в чернильный комочек - чтоб ни один исследователь через сотню лет не сумел их расшифровать. Под конец жизни она становится подозрительной, она пудрит волосы, скрывая седину, и гладкое лицо ее похоже на фарфоровую маску, бесстрастную и молодую. Остывшие чувства укрыты в груди, им не пробиться сквозь нежную кожу. В кабинете с книжными полками по стенам она сводит старые счеты, без жалости вершит мысленный суд. Легкая расправа весьма соблазнительна: никто не посмеет возразить ей, никто не посмеет спорить с ее обвинениями. Она все равно выйдет победительницей - если только закончит главу, выплеснет горечь и сердце сорвет.
"...ее гардеробу позавидовал бы любой юный щеголь: она одевалась изысканно и просто, и шила костюмы у самых дорогих мужских портных, пренебрегая тратами, насмешками и непониманием общества..."
Лист измаран стертыми словами, бисером букв пересыпан: начатые строчки обрываются и ведут в никуда, каждый прочитавший волен самостоятельно домысливать продолжение. Баронессе наклониться бы за ручкой, перечеркнуть все крест-накрест и переписать заново, от первой встречи до последней, тонкие замечания рассовать, как булавки, чтоб лучше держалось шаткое сооружение. Маленькая женская головка нарисована в углу, одним росчерком высечен профиль, мягкие волосы завиты на плоском ветру. Ей всегда удавались такие безделушки, профили, локоны и ножки, альбомные рисунки и подписи-экспромты. Любопытный и восторженный ученый, искусствовед с лупой, когда-нибудь нагнется близоруко, пристраивая стекло к глазам, и обнаружит в едва намеченных чертах несомненное сходство с ее величеством. Новые времена наступят, и никого уже не смутит давняя связь, о находке сочинят статью и опубликуют в малотиражном журнале. Никто не потревожит праха, никто не вскроет могилу: императрица и дальше будет мирно спать в гробу, на скелете императора, в злой пародии на брачную постель.
"...когда-то я звала ее просто Хильдой..."
Даже поймав искусственно легкое вдохновение, она не сможет передать другим сомкнутое, как бутон, воспоминание, цветную ленту противоречий, прерывистую и непрерывную, сумасшедший кокаинистический сон. Ей не хватит навыков, скучного литературного мастерства, она слишком поздно решила учиться, и время ее ушло. Маленькая головка в левом углу, безликий силуэт в правом, - полнее охватывают то, что нельзя поймать словами, как сетью. Это приманка для памяти, приглашение к переживанию. Она и берется за мемуары из-за одного-единственного мгновения - и от страха, что оно исчезнет навсегда, выскользнет и позабудется. Бесплодными усилиями любви отдает ее погоня за прошлым, в пустоте плавятся циферблаты, а она все надеется отыскать верную точку отсчета, истинное начало главы. По обе стороны запомнившегося свидания встают первая и последняя встречи, и бесчисленные случайные и предсказанные столкновения, наделенные - нет сомнения - потаенным смыслом. Их выбросить нельзя, они тоже важны, но они вносят путаницу, сметают повествование, как ветер смел бы уже исписанные страницы. С чего же начать? Как выдумать намеки и знаки, если не было их в помине, как подчинить нестройный и упрямый ход вещей своему изысканному вкусу? Как по доброй воле отказаться от гордости и предстать смешною старухой, вцепившейся в давние любовные похождения, в отцветшие интрижки? И можно ли теперь набраться смелости и написать (она наклоняется за ручкою легко, она не утратила гибкости): "...отрицая это чувство в молодости, я понимаю сегодня, что любила ее..."
Этот день застыл посередине лета, не раньше, не позже - так простодушно ярок солнечный свет, так свеж и жарок воздух. В открытые окна сквозит теплый ветер, и дышится легко. Где она найдет слог, чтобы описать тени на полу, запах садовых лилий, последние черные вишни? Капли сока стекают по губам, ее величество... о нет, просто Хильда - выплевывает косточку в ладонь. Наверно, баронессе все это снится, сквозь канувшие годы она ни слова не слышит. Она смотрит через стекло на себя, молодую и черноволосую, она чувствует вкус перезревших вишен. Представление начинается, и она вольна импровизировать, тысячи вводных реплик поданы ей - можно выбрать любую.
Сколько бы раз они не встречались, они не оставляют своих привычек: меняя амплуа и костюмы, они играют в гостиной и в библиотеке, на прогулках, на подушках и в постели; раздевшись донага, они прикрываются игрой, даже в объятиях притворяются. Наверно, они бы заскучали, если б им пришлось отказаться от ролей и масок, наверно, им бы тогда стало тошно вдвоем. Но пока горят свечи, до разъезда еще далеко. Переступив грань, сделавшись любовницами, они утоляют страсть - но не друг к другу, а к лицедейству. Когда пройдет время, одна баронесса оглянется и поймет, что их театр стоял на страхе: влюбляясь понарошку, они боялись влюбиться всерьез. Слишком поздно для сожалений, "тогда" и "сейчас", прошлое и настоящее соединяются. Они еще молоды и веселы, их пьесам нет конца, сегодня - изнеженная критская госпожа с подведенными глазами и бычья плясунья с шрамами на спине, завтра - мадемуазель де Мопэн и переодетый паж, чья грудь бинтами стянута, а послезавтра они не помнят своих имен, превращаясь в якобинцев, монашек, амазонок, солдат, швеек, шоферов, кокаинисток, актеров, актрис. Они резвятся, как дети, и в затемненной спальне опускают вместо занавеса полог над кроватью. Свечи погаснут сами - воздуха не хватит.
- Вы не боитесь ходить босиком, Хильда? Смотрите, занозите ногу.
Босая Хильда ступает по нагретому паркету, по гладким, крепко пригнанным доскам. Ни одна щепка не выбьется, не встанет дыбом, чтобы вонзиться в маленькую пятку; вещи и слуги почитают свою хозяйку, свою молодую барышню, умницу, надежду, опору. На нее очень рассчитывают в будущем, службой при дворе она укрепляет семью лучше, чем могла бы замужеством укрепить. И нет для нее достойной пары, в этом суждении баронесса сходится и с Гансом, и с его женой, и с горничной Сильвией, вычищающей по утрам сюртуки Хильды. "Чье это вы платье вы чистите так усердно? - спрашивает баронесса в шутку, вовлекая и Сильвию в игру - чем больше персонажей в пьесе, тем веселее. - Наверно, господина графа? Ему идут эти юношеские цвета, не правда ли?" "Ах, вы шутите, сударыня, - нежно отвечает Сильвия и отряхивает невидимые пылинки с воротника и манжет, - вы же знаете, что это костюм барышни Хильды, она ездит в нем верхом". "Что же, Сильвия, как вы думаете, выйдет ли барышня замуж когда-нибудь?" Щетка еще усерднее снует по сукну, вверх-вниз, вверх-вниз. "Барышня и так хороша, зачем ей выходить замуж?" Пожив бок о бок с Хильдой, все приличия переворачивающей с ног на голову, и горничные становятся вольнодумками, тихонько бунтуют, сметая пыль и начищая серебро.
- Кто вы сегодня? - спрашивает баронесса. - Певичка из политического кабаре? Помните, я приносила вам монографию об этих заведениях, вы ее прочитали?
- Наполовину. Так что вы ошибаетесь, сегодня я арестантка, как в жизни.
По ее ответу легко датировать встречу и воспоминание: четвертый день она проводит под домашним арестом, расплачиваясь за чужие грешки. Нежданный отпуск ей к лицу, она свежа и хороша собой. Немного им осталось вместе, по строгому счету это их предпоследнее любовное свидание. Но баронессе об этом разрешено не знать: маленькие пропасти преодолимы, чуть заметное охлаждение легко списать на семейные неурядицы и ограничение свободы. Ее больной кузен умер и унес, может быть, благосклонность императора с собой в могилу. Казнь и ссылка ее минуют, нравы смягчились, да и кровь уже пролита, большего нельзя и желать. Но не маячит ли перед честолюбивой Хильдой рухнувшая в одночасье карьера, не кусает ли она пальцы от злости, вне себя оттого, что ей приходится отвечать за безумного мальчишку? Баронесса берет ее руку и подносит к губам, отыскивая - наощупь, не доверяя взгляду - укусы на белой коже.
- Я соболезную вам, дорогая. Должно быть, для вас это большой удар.
- Мы знали, что ему осталось немного, но подумать не могли, что все закончится вот так. Благодарю вас, баронесса.
- Очень жаль, что я не смогла присутствовать на похоронах.
- Вас бы все равно не допустили, - возражает Хильда с рассеянной усмешкой. Если б она чувствовала себя несвободною, то не усмехалась бы так. Раскованность возлюбленной - лучшая похвала любовнику. - Ведь Генрих остался преступником и после смерти. Так что были только мы с отцом и слуги.
- Их тоже держат под арестом?
- Разумеется, нет. Но знаете ли, баронесса, удивительно, что вас пропустили ко мне. Я полагала, что никому не позволено посещать нас.
- В самом деле? Я об этом как-то не подумала. Впрочем, у меня никто не требовал разрешения, вероятно, меня просто не приняли всерьез. Тем лучше, не правда ли? Я бы не стала специально хлопотать для того, чтобы вас навестить.
- Я так и знала.
Молодая баронесса окидывает ее взглядом, сверху вниз, с высоты своих каблучков, а баронесса с пудрою в волосах (изящный намек на неумолимую старость) в ту же минуту, через два или три десятка лет, набрасывает по памяти портрет посередине страницы. Авторучка лучше выписывает штрихи, чем буквы, вызывает из небытия упрямую узницу. Вот она стоит, расставив ноги, как мальчишка, и вымытые с утра, едва просохшие волосы взбиты надо лбом. Белая рубашка расстегнута у горла, рукава закатаны, и если не подписать рисунок - кто узнает в этой фигуре будущую (нет, некогда царствовавшую) императрицу, кто с уверенностью скажет: "Это она!", а не примет ее за приезжую крестьяночку с аграрной планеты, с детства привыкшую ходить в брюках? Разве что столичный лоск и беспечность позы укажут гадателю верный ответ. Черные подтяжки (синие чернила не передадут этот графический, резкий контраст) пересекают белое полотно, туго врезаются в плечи. И баронесса сильнее запутывает следы, уводит от недавнего прошлого в глухую древнюю историю, вкладывая застывшей Хильде в пальцы - раскуренную сигару, и узкий дымок пуская вверх, до края листа. Табак не приживается на покоренных планетах, иные наркотики приходят ему на смену; а романтическая дурная привычка опускается все ниже по временной спирали, отступает в книги, в картины и в старые киноленты. Можно описать этот голубой дым, можно нарисовать его, но запах горящих табачных листьев непредставим - и его можно сделать каким угодно, отвратительным, удушливым или сладким. Беспамятство помогает творчеству.
О курении она заговаривает с Хильдой - чем еще разгонять скуку политзаключенным, как не сворачиванием папирос или набиванием трубки? Да, они обе читали о курительных трубках, коротких или длинных, из вишневого дерева, из черного ореха, они посмеиваются сквозь зубы ("Нет, Хильда, к вашему костюму нужна все-таки сигара, совсем тонкая, с мундштуком... знаете, что такое мундштук?"), топчутся на солнечном пятне в гостиной, убивают время. Мучительная неловкость вдруг настигает баронессу, прихватывает остро, имитацией сердечного приступа, и тут же исчезает, оставляя одно удивление: как странно, ведь она в любом обществе чувствует себя спокойно и легко, нигде, ни с кем не испытывает смущения. Или ей просто передается тревога Хильды, бравирующей - так неуклюже! - своим арестом?
- Вам не о чем волноваться, - замечает она. - Скоро это недоразумение разрешится, вас восстановят в правах, вернут вам поместья и титулы... ах да, у вас же ничего и не отняли. Тогда все еще проще: как только император вспомнит о вас, то немедленно отдаст приказ о вашем освобождении, я не сомневаюсь в этом.
- А вы думаете, его величество просто забыл об отце и обо мне?
- Боюсь, что да. Не слишком лестно для вас, вы же его незаменимый секретарь, но войдите в его положение. Император должен трудиться не покладая рук, иначе какой же он тогда, к дьяволу, император?
А этот разговор - звучит ли вслух в тот день? Или баронесса, чувствуя уже, как отходит от нее все дальше очарованная Хильда, проигрывает про себя возможную разлуку, те слова, что предшествуют - должны предшествовать - окончательному расставанию. Приметы грядущей неверности разбросаны тут и там: у Хильды туманятся глаза и голос смягчается, когда она говорит об этом проклятом мальчишке с золотою гривой, о мальчишке, влюбленном только в войну. Выбор слов выдает их с головою (и прежде случается упомянуть его в беседе - нет, в последний год легче по пальцам пересчитать беседы, где Хильда не вспоминает о нем): почтительному, ласковому, интимному "его величеству" противостоит ледяной "император". Когда в моду входит восхищение имеющейся властью, подобная сухость может сойти за кощунство. Но баронессе не привыкать к оппозиционным выступлениям, нонконформизм у нее в крови: пока есть пространство для протеста, она будет протестовать. Ей следовало бы родиться в Альянсе, тогда ее и Хильду вернее бы развели политические и военные разногласия. А раз они подданные одной страны, то им не будет легкого прощанья.
"...я не знала другой женщины, которой так к лицу была бы мужская одежда; в платьях она была жалка и грустна, и оттого мне так больно было видеть ее после замужества, подурневшую и постаревшую на несколько лет..."
Не то, думает баронесса и зачеркивает эту фразу. Она уже писала о нарядах, она уходит от главного. Тщетная предосторожность внутреннего цензора, опасливый шепоток откуда-то извне: ведь она и видела Хильду после замужества лишь издали или на экранах, как она смеет по платьям и прическам судить о счастье в браке? Не лучше ли отстраниться от этой темы, ограничиться рассказом о нежной дружбе с милой девочкой, не ведавшей о своем высоком предназначении? Так будет приличнее, так уйдет пикантный привкус (не всем полезно острое), и не рассыплется сказка о любви императора и императрицы, любовная сказка с поучительным и печальным финалом. Что ей стоит промолчать, не выплескивать старые домыслы, сплетни и ревность, не вытряхивать собранный сор? Что ее на старости лет так тянет говорить правду?..
"...но признавая несомненные таланты императора в сфере войны и политики, я считала, что он не создан для семейной жизни, на что указывали некоторые слухи, не утихавшие ни до, ни после его свадьбы..."
Отшатнувшись от одной полулжи, она немедленно попадает в другую, как в лужу, и опять темнит и ловчит. Разумно ли принимать на веру ее свидетельства? Мемуарист и должен зарываться, выдавая желаемое за действительное, срываясь в обыкновенную прозу. Если так рассуждать - она всего-навсего следует общим правилам, фантазирует, чтобы оживить повествование. Кто без греха - тот разбирает документы, не смея своею рукой двух строчек написать. Большой беды нет в ее замечании о длящихся слухах: она лишь раздувает то, что было на самом деле, больший вес придает салонным шепоткам. Огромная империя монашески невинна, за полтысячелетия из нее вытравили чутье к эротическим девиациям: слишком высокой казалась расплата за отступление от сексуальной генеральной линии. Можно под носом у подданных и сограждан ("соподданных" - в империи граждан нет) предаваться античным забавам, никто не моргнет, не подумает ничего дурного. Однополые отношения загнаны в небытие, их не существует; и лишь немногие (статистически - полтора процента, плюс бисексуалы, плюс те, у кого, другого выбора нет, вместе еле-еле до трех-четырех процентов дотягивают) узнают своих по взглядам, по жестам, по упорству в холостячестве или стародевичестве. И самой баронессе суждено умереть незамужней девицей, ее тоже угадывают свои, и в травестийном мирке ушлые актрисочки и музыкантши строят ей глазки. Хильда - единственная "барышня" среди ее подруг. А император - что ж, его принимали за своего ухоженные пианисты, хореографы и художники, вполголоса переговаривались о нем, отягощая совершенные преступления, строили теории на его привязанности к мужскому, армейскому миру, и называли возможных возлюбленных (так короток был список - и это при его красоте!). Что толкнуло его на этот брак - одиночество, разрыв с прежним партнером, близость смерти, чувство чести? Он хотел быть хорошим, он заглаживал свадьбой последствия случайной связи. И баронесса вдруг пишет быстро и бездумно, как сомнамбула - рука едва поспевает за диктовкой из прошлого: "Вы заметили, Магдалена, кто несчастнее всех на этом празднике? Оставленные любовники. Оглянитесь, посмотрите внимательнее, пока я насчитал всего двоих: первый любовник - вы, а второй - военный министр. Вы делили с ним невесту? Нет? Ну тогда он, скорее всего, вздыхает по жениху. Я прав?". Наверное, прав, он никогда не ошибался в таких вещах. И вместо подписи, вместо сноски - "сказал такой-то", она рисует горбоносый профиль, как на старой медали, с того света вызывает своего проницательного друга, ординарного профессора филологии. Как он очутился тогда на свадьбе рядом с нею? Ах да, ей прислали два приглашения, и она позвала его с собой, подсунув ему роль утешителя при отвергнутом ухажере. Ее спектакль не заканчивается никогда, сочувствующий профессор-резонер с козлиною бородкой отыгрывает свою сцену вполголоса, и она отвечает ему, а вокруг, оглушая, как громом, кричат здравицу императору и императрице.
"...но они не могли быть счастливы вместе, как не могут быть счастливы существа, всегда тяготевшие к себе подобным, и свадьба окончилась дурным предзнаменованием..."
"...которое принес императору отставленный любовник", - баронесса держит эти слова в уме, как остаток при сложении крупных чисел. Ей больше не хочется думать о свадьбе, она забежала чересчур далеко. Пора вернуться к месту разрыва. На другом витке длится летний день, спелые вишни сложены на тарелочке (значит, все-таки не с деревьев их рвали и ели), и Хильда мимоходом забрасывает ягоду в рот, сплевывает косточку и замечает:
- Попробуйте, они очень сладкие. Их надо есть скорее, а то сгниют, я рассчитываю на вас. Любите вишни?
- Люблю.
- Хорошо. Отец отдыхает после обеда, я не хочу его тревожить. Пойдемте ко мне.
"Ко мне" - значит, в спальню, Хильда спокойно уводит ее с нейтральной, гостевой территории, и встретившаяся в коридоре Сильвия быстро опускает глаза и ныряет в реверансе, приветствуя не барышню, а гостью. Прозрачная тонкая прядка выбивается из-под шпильки и касается плеча, завивается, как пружинка. Она знает, - думает баронесса, - и все-таки она не может знать, ведь женская дружба, дамская дружба, даже у слуг не вызывает подозрений. Разница в возрасте хранит от ненужных домыслов, чрезмерную близость можно объяснить материнской любовью и попечением. А зачем они идут в спальню? Ах, Хильда просто пообещала показать свою коллекцию акварелей, или камей, или - ну хорошо, и к вранью стоит примешать капельку правды, - хлыстов для верховой езды.
- Курением вас не развлечешь, за шахматами вы уснете, в карты вы не играете, - говорит баронесса, когда мягко захлопывается дверь, и они оказываются в спальне, как в тюремной камере. Не уйти сегодня от мыслей об аресте: удивительно, что нет решеток на окнах, а охрана выставлена только у входа в дом. - Но я принесла кое-что, чтоб развеять вашу скуку.
- Да ведь я и не скучаю.
- Вы когда-нибудь красили ногти?
- Никогда.
- Значит, сегодня начнем.
Не надо заручаться согласием или долго уговаривать: на совести Хильды десяток преступлений против хорошего тона, одним больше, одним меньше, какая ерунда. Ногти красят только дамы полусвета, по яркому маникюру отличают порядочную от непорядочной; общество скорее стерпит эксцентричную особу в брюках (терпят же Хильду), чем с разноцветными ноготками. Вот на Феззане, откуда ввозят лаки - не контрабандой, открытым импортом, но маленькими партиями, так что они дороги и редки, - на Феззане и не слыхали об имперских предрассудках: хоть радугу на ногтях рисуй, никто слова не скажет. Привкус авантюры вяжет рот: иное запретное удовольствие занимает место курения, утрата еще одного старого искусства станет непростительным расточительством.
- Будем же бережливы, - говорит баронесса, доставая салфетки и круглый флакончик темного стекла. - Сохраним хоть один старинный обычай, раз опоздали с курением.
- Сохраним, почему бы и нет? - соглашается Хильда, растягиваясь в постели на спине - руки за голову, взгляд в потолок. - А какого цвета лак?
- Ярко-красный, такой оттенок называют "вермильон". Я покрашу вам ногти на ногах, договорились?
- Да, договорились.
У Хильды легкие сухощавые ступни, линии взъема плавны и грациозны. На длинных пальцах она могла бы носить кольца, как римлянка, браслетами сковывать тонкие щиколотки. Баронесса стирает с ее подошв пыль, не жалея белого платка, и кладет правую стройную ножку себе на колено. Эти ласковые интимности слаще секса, они и двусмысленны, и невинны, они становятся защитою от домыслов и толков: ничто так не близко к норме, как женщина, обучающая подругу косметическим ухищрениям. Ведь женщины испокон века помогают друг другу мыться, красить лицо и наряжаться, ведь женщины принимают ванны вдвоем и сводят волосы с тела, любуются чужою наготой... и никогда не возбуждаются под руками своих сестер, пусть даже они будут трижды прекрасны и нежны.
- Знаете, о чем я думаю все время, с тех пор, как узнала, что вы под арестом?
- О чем же?
- Вам невероятно везет. Наши законы слишком гибки, их можно изогнуть так и этак, и каждый император придает им форму по собственному вкусу. Беззаконие и произвол - вот что напишут в учебниках истории об эпохе Голденбаумов, и я с ними не стану спорить, что было, то было. О нашем времени такого не напишут, если только не сменится власть, но не похоже на то, император нацеливается далеко, уж пару веков его династия точно протянет. Значит, начало его правления войдет в историю, как торжество законности...
- А вы утверждаете, что это неправда?
- Я не утверждаю, а занимаюсь предсказаниями. Так не щекотно? Впрочем, вы все равно не боитесь щекотки.
- Не боюсь. Продолжайте.
- Ваша история доказывает, что перед законом у нас, разумеется, все равны, но некоторые равнее. Судите сами: за покушение на императора, когда он еще императором не был, канцлера Лихтенладе казнили, как и положено, а вместе с ним - почти всех мужчин в роду. Женщины отделались ссылкой - что уже противоречило существующему закону, там-то сказано четко: вырезайте всех...
- ...а господь узнает своих. Я помню.
Баронесса салфеткой снимает капли лака с кожи, прикасается равнодушно, будто опытная маникюрщица. Кисточка не дрожит в ее пальцах, она грунтует маленькие ногти, как маленькие холсты, удовлетворяет одновременно тягу к живописи и к плоти. Теперь ее и Хильду тоже связывает тайна, непристойная выходка сближает их, как ожерелье, обматывается вокруг шей. Они накидывают одну петлю на двоих.
- А ведь ваш несчастный кузен совершил покушение на коронованного императора, страшнее преступления просто не придумаешь. По закону вас должны были бы расстрелять на месте, просто за то, что вы его родственница. С семьей Лихтенладе поступили именно так, не забывайте. Однако же вам оказали снисхождение, вас взяли под арест, будто признав, что вы виноваты, но не очень. Вас спасла личная симпатия императора, симпатия, которая сильнее любого закона... равно как и его антипатия.
- Значит, - говорит Хильда с улыбкой, - вы обрадовались бы, если б меня и отца казнили в полном соответствии с законом?
- Неужели я кажусь вам такой кровожадной? Нет, Хильда, я обрадовалась бы, если б этот закон был просто отменен, безоговорочно, навсегда. В этот раз вам повезло, вы вышли сухой из воды, потому что император вас отличает; но в следующий раз, когда вы нечаянно нарушите еще какой-нибудь закон... к примеру, навестите человека, подозреваемого в браконьерстве в императорских угодьях... или разболтаете мне какую-нибудь государственную тайну, которая всем известна, но от этого не перестает быть тайной... так вот, когда вы совершите эти преступления, вас могут уже не простить, а покарать со всей строгостью. А почему? А потому, что император не успеет или не захочет сделать поправку к закону по своему вкусу.
- Вы считаете, что его величество бездействует?
- Я считаю, что он недооценивает силу законов - старых и новых, еще не отмененных и еще не принятых. Он полагается на собственную волю... а это опасно. Не знаю, что страшнее - жить в объявленном беззаконии, или наряду с несправедливыми законами еще и зависеть от настроения императора... от того, что ему нашептали за завтраком или за обедом... от того, что он увидел во сне.
- Как же вы его не любите, баронесса.
- Как же вы любите его, раз прощаете ему все на свете. Тихо, не двигайтесь, а то я смажу лак.
Лак высох, а она лжет: ей нравится мнимая покорность Хильды, мраморное спокойствие тела. Рубашка складками собирается на плоском животе, проминается под жесткими подтяжками. На пол падают салфетки с пятнами цвета "вермильон", и в них, как в гнездо, баронесса опускает закрытый флакончик. "Как же вы его любите" - рассеянно пророчествует она, ни секунды не предполагая, что пророчество сбудется. Пока еще рано загадывать, сама Хильда, конечно, не принимает эти слова на веру, пропускает мимо ушей. Разве не отравляют ее замечаниями пострашнее: "Ах, согласитесь, вы и его величество были бы отличной парой... а каких умных детей вы бы зачали, вы только подумайте!" - а она - разве она не пожимает плечами, отвечая хладнокровно, что не собирается замуж? "Это мы чудесно смотримся вместе, - эгоистично думает баронесса и к губам прижимает ее хрупкую стопу, - это мы - отличная пара, я и она". А Хильда раскидывает руки - крестом, будто не для объятий, и произносит ровно:
- И все-таки вас не смущает, что сейчас мы преступим действующий закон?
- Отжившие свое законы, несправедливые, абсурдные законы надо либо отменять, либо нарушать, я на этом твердо стою и не могу иначе. А этот закон устарел в день принятия и даже еще раньше, в него одну-единственную поправку внесли пятьсот лет назад: сделали расстрел вместо сожжения на костре.
- Ну, это за содомию. В содомии нас с вами не обвинят.
- А в чем нас обвинят? - спрашивает баронесса, снимая платье. - Вы помните точно?
- Не помню.
Непременно надо будет сжечь черновики. Увлекшись воспоминаниями, она вновь забывает об осторожности, она рисует бездумно - и на листе возникают маленькие наброски, которые могут повредить репутации императрицы вернее обдуманных и необдуманных слов. До чего же занимательно смотреть на себя со стороны, отражаться, как в зеркале, в объятиях Хильды. Вкус вишен размыт в ее слюне, разогретые руки и ноги опаляют, а маленькая грудь так прохладна, будто Хильда только что из озера вышла, после купания легла в постель. Чувственная память сильна: баронесса ощущает заново каждую ласку и торопится, и все быстрее водит ручкой, меняет кадры, как в кинематографе. Эротические фильмы тогда были под запретом, сейчас разрешены, и в том есть заслуга императрицы. Думала ли она о пятнах вишневого сока на белой рубашке, когда подписывала указ об упразднении цензуры? Все, что случилось с ней в тот день, повторяется заново: баронесса проводит ее, арестованную, по коридорам, целует и отстегивает подтяжки, раздевает, как куклу, и в руки берет. И зачерняет ей кончики пальцев - это острые ногти накрашены, красным лаком залиты (и нескоро Хильда смоет его).
- Не закрывайте глаза, когда целуетесь, - просит баронесса и через тридцать лет пририсовывает Хильде опущенные ресницы. - Не играйте скромницу рядом со мной, не надо.
- Кого же мне играть рядом с вами? - спрашивает Хильда. - Прежде вы не были так привередливы.
"Ты же мне на память приходишь, когда, побледнев от ласк, ты засыпаешь..." Чужая строчка и в переводе с мертвого языка звучит так печально и нежно. Баронесса читает ее одинаково, наклонившись над задремавшей Хильдой и над собственным рисунком, где повторено усталое лицо с сомкнутыми веками (во сне она иначе закрывает глаза, не так, как в поцелуе), и контур обнаженного тела проступает под простыней. Она не стала привередливой, она просто не может вынести последней роли Хильды. "Ведь вы были свободны, - бормочет она беззвучно, чтобы не разбудить спящую, - вы высоко поднимали голову, вы никому не сдавались... Куда же все это делось, что с вами произошло?" И что за высокий зритель награждает ее аплодисментами за прилежание на сцене? Милая предательница Хильда чем дальше, тем лучше вживается в образ пай-девочки, еще немного - и она сама поверит, что нет для нее иной судьбы. Она научилась быть внимательной и послушной, она полюбила свою приниженность. Ее хорошее поведение достойно похвалы. И она добьется того, чего желает втайне, ее смутная неоформленная мечта непременно сбудется. Горькая победа еще набьет ей оскомину. Но это впереди, а пока она отворачивается, не просыпаясь, к стене, задрав простыню и до бедер оголив ноги. Лак сияет на солнце.
Баронесса складывает ее одежду, как служанка, аккуратно расправляет складки, ладонями проводит по штанинам и рукавам, снимая с ткани атомы ее кожи. Сон нейдет: слишком светло в комнате, и нет ни усталости, ни покоя. Счастливая и утомленная Хильда, как приговоренная к смерти, может спать спокойно, сокращая минуты и часы до своего освобождения. Ее опала, наверно, и недели не займет, обернется триумфом. В гостиной с вишнями баронесса еще сомневается в счастливом исходе дела, еще прикидывает - а если все-таки император забыл о бедных Мариендорфах (вслух об этом не скажешь, есть же и у нее сердце)? В спальне она знает точно: со дня на день принесут приказ о снятии ареста, и все раскрутится заново. Она проигрывает позицию за позицией, она занимается заведомо гиблым делом - сражается с невинным и равнодушным императором за женщину, которая сама не знает, чего хочет. Может быть, Хильде вообще на всех наплевать, просто она пока не решила это твердо. А может, она мечется между несовпадающими желаниями, стараясь одновременно сделать карьеру, отхватить побольше власти, любить женщину и любить мужчину. Легче на сто частей разорваться, чем всюду успеть.
"...она не была беспринципной или аморальной, она никогда не лгала другим ради собственной выгоды, но, легко увлекаясь, гибко подчиняясь обстоятельствам, она отказывалась от своих намерений и довольствовалась малым, хотя была создана для большего; если б она была похрабрее, она забралась бы наверх без чужой помощи, благодаря своему уму, а не своим репродуктивным способностям..."
Нет ничего опаснее брошенной любовницы, они такие мстительные твари. Хильда лежит на бумаге, спрятав лицо в тени, и сползшая простыня открывает спину и ягодицы, узкие, как у мальчишки. Если дотронуться пальцем, она проснется и увлечет баронессу с пудреными волосами - в глубину рисунка, черноволосую баронессу - на постель: еще полчасика, пока граф Мариендорф отдыхает после обеда, еще полчасика, никто и не заметит. Нельзя ее будить, она чутка, она почувствует фальшь. Не так уж и хочется баронессе прикасаться к ней, все тайны раскрыты давным-давно. Пусть спит, - думает она, задыхаясь от тоски, - пусть спит. Как последняя вспышка болезни скручивает ее приступ физического влечения, любви и жадности, и, пытаясь спастись, пытаясь чем-то рот зажать, чтоб не застонать в голос, она комкает белье Хильды и зарывается лицом в мягкую, теплую, тонкую ткань. Соленый запах, телесный запах отрезвляет лучше лекарств и холодной воды. Девственница Гипатия, служившая одной истине, бросила влюбленному юноше ветошь с месячными кровями, оттолкнула его мнимой нечистотой. Он любил только отмытую и ухоженную оболочку, он с отвращением и страхом отвернулся от тяжких сгустков крови, вышедших из его любви. Если б на его месте была женщина - удалось бы Гипатии так прогнать ее? Безумные ассоциации вспыхивают и гаснут, баронесса, как сумасшедшая, прижимается щекой к смятому белью. В эту минуту ей хочется воровкой стать и уйти потихоньку, прихватив с собой сброшенную одежду Хильды, до последней тряпочки. Ей чудится, что так она сумеет добиться равновесия и отдалить разрыв. А Хильда спит беспечно и тихо, ее и дневная дремота освежает; и баронесса с беспощадною точностью рисует подле нее себя саму, растрепанную и голую, угрюмую ведьму. То ли духота сводит ее с ума, то ли жажда смущает рассудок. Между нежностью и ненавистью нет никакой разницы, и через минуту она может вцепиться в белье ногтями и в клочья разодрать. Она может даже удушить Хильду, чтобы та никому не досталась. Она может совершить еще тысячу глупостей, и ощущение свободы успокаивает ее вернее валериановой настойки: разгадка проста, она всего-навсего примеряет очередную роль, в облике маркизы де Сан-Реаль сторожит свою золотоглазую девушку. Только Хильда даже в шутку не согласится умереть от ее руки.
Отчего запоминается именно этот день - из-за вишен, из-за острого запаха лака? На следующее утро присылают прощение и вновь призывают Хильду ко двору, и с той поры они видятся все реже и реже, все больше разлук приносит им первый год по новому летоисчислению. Все-таки, это накладно - заводить заново календарь с каждой династией, непреклонный опыт показывает, что они, увы, не вечны. Так зачем же усложнять жизнь хронологической путаницей? В огромной империи время делится на три потока: завоеванные и униженные доживают семьсот девяносто девятый год (им рукой подать до следующего века), обиженные старики со скрипом заканчивают год четыреста девяностый, и лишь победители, как младенцы, месяцами исчисляют жизнь, гордо пишут в документах "1 год НР" - "Нового Рейха" ("научной революции" - смеются умники-шутники по углам). Ну, какое же тысячелетие стоит на дворе? И что за окном - перенесенная столица, быстрый говор и яркие вывески, помолодевший мир? Баронесса легка на подъем, на старой планете ей нечего делать, и впору, как авантюристке, попытать счастья на Феззане. Она устремляется вслед за стаей - сама по себе, себе на уме, она думает лениво, что там будет легче поймать Хильду, когда та вернется, будто из командировок, из своих военных походов. Но время уже упущено, но в августе второго года, после окончательной победы, третий человек, сам того не зная, встает между ними и обрубает нити, когда-то связавшие их.
"...в последний раз я встретилась с ней наедине осенью, за несколько месяцев до ее свадьбы..."
Так и бывает, грубо и просто, все, что написано когда-то в письме к амазонке, сбывается наяву. Не весной, а осенью уезжает ее радость, отплывает к иным берегам, пока листья меняют цвет, а Адонис спускается в царство мертвых. Но прежде чем шагнуть в лодку, она - осознанно, нет ли, разве разберешь? - причиняет боль той, что остается на берегу. Может быть, она решает, что не ей одной должно быть больно. Может, она просто хочет утешения и совета. Ее добрый отец не заменит женщину, некоторые вопросы лучше обсуждать со старшей подругой - а у Хильды нет других подруг, только баронесса. Только баронесса, откликающаяся на зов, будто нет у нее гордости, будто она готова простить все и пойти к Хильде на край света (или бежать от нее на край света). На пространственном или временном расстоянии чувства одинаково кажутся сильнее.
Взамен ревности или злости приходит к ней хмурое удивление, и пока Хильда молчит, как убитая (ни объяснений, ни признаний из нее не выжать), ей хочется сказать напрямик: "Так вы все-таки переспали с ним? Как глупо!". Плечи сгорблены, веки припухли - свет не видывал еще таких счастливых любовниц; и по всем признакам выходит, что она - несчастливая. Баронессе бы ее за руку взять, не выжидая неведомо чего, утешить бескорыстно, слезы утереть. Разве бедная девочка первая так оступилась, разве можно ее в безнравственности обвинять после того, как они вдвоем голые в постели валялись - всего полгода, всего год назад? Но баронесса на коленях складывает руки (никогда не поздно распахнуть объятия) и говорит холодно:
- Итак? Вы беременны, не правда ли?
- Да.
- Он предлагал вам брак?
- Да.
- И вы так сильно его любите? - спрашивает она, не рассчитывая на искренний ответ. Разве легче будет от искренности? Двух "да" с нее хватило, третьего она не перенесет. - В последнее время вы только о нем и твердили, будто он совсем вскружил вам голову. Не стесняйтесь, пооткровенничайте со мной, признайтесь - вы любите его?
- Я не знаю, - отвечает Хильда, инстинктивно выбирая самый простой выход: как поспоришь с незнанием, как уличишь во лжи? Приходится заткнуться и глотать. Она еще может выйти победительницей, если промолчит и сменит тему, но ей опыта не достает, в этом-то и беда. Преуспев в мужских науках, она пренебрегла женскими: досадный пробел в образовании. Она замком сцепляет пальцы, защищая и закрывая сердце, и продолжает: - Мне его очень жаль. Но даже если я его люблю, это еще ничего не значит. Ведь бывает так, что любишь сразу двоих?
"Бывает, - думает баронесса, - у шлюх, будьте вы прокляты, все на свете бывает".
Вот и подворачивается цитатка к месту - глумливая, издевательская, гнуснее не придумаешь. Так со всеми случается, кто читает без разбора книги - особенно старые, земные, написанные в другом грубом мире. Баронесса с напудренными волосами знает то, что скрыто пока от баронессы черноволосой: страшным смыслом наполнится в будущем пустое оскорбление "шлюха", Хильде сполна заплатят за секс - да не с ней, а с ее соперником. Она его будет жалеть, она его будет ужасно жалеть. Интересно, сколько раз за ночь?
Из того, что было написано за сотни лет до их рождения, складываются их жизни. Потому-то баронесса из года в год узнает литературные отрывки, сталкивается с ними и угадывает, откуда они пришли. Цитаты дурны лишь тем, что заканчиваются внезапно, перетекают в другие тексты: Хильда обязана умереть, но не умирает ни в покушении, ни родами, в новом повествовании не нужно ею жертвовать. Смерть приходит к тому, с кем она спала, и если б баронесса своею длящейся жизнью не опровергала хмурые догадки, можно было бы предположить, что любовь Хильды сулит несчастья людям, разделившим когда-то с нею постель. Но это обманное рассуждение, неправильно понятая строка. Наверно, не так сильна была ее жалость, раз не сумела справиться со смертью. Все кончено, все, что было, рассыпается, и дружба течет сквозь пальцы - в землю.
"Я сказала:
- Что же вы будете делать, если выйдете за него замуж? Запретесь во дворце и нарожаете ему кучу детей?
- Прежде мне надо выносить хотя бы этого ребенка, - ответила она.
- И вы его выносите, дорогая, куда же вы денетесь. И наверно, не остановитесь на достигнутом. Так что же? Каков прогноз - по наследнику в год?
- Когда вы говорите таким тоном, я вас ненавижу, - сказала она.
- И прекрасно, - ответила я, - значит, вы избавлены от необходимости любить сразу двоих".
А если она протянет руку, если скажет серьезно: "Имейте в виду, у меня хватит денег на то, чтобы позаботиться о вас и о вашем ребенке", - что сделает Хильда? И возможно ли в ее обстоятельствах принять такое предложение всерьез, ухватиться за него, как за тростинку? Нет, зачем же, ее ведь никто не неволит, она сама выбирает - свободу или рабство. Но если баронесса сейчас совершит свое последнее юное сумасбродство - прыгнет ли Хильда за нею в пропасть, позабыв о жалости и долге? Ведь любить одного - что ни говори, гораздо легче и приятнее.
- Я нужна ему. Ему без меня очень плохо.
- А вы уверены, что ему плохо именно без вас?
- Вы не знаете его так, как знаю я, вы не можете о нем судить. Ему плохо одному, и пока я могу хоть чем-то ему помочь, я останусь с ним.
- Что и требовалось доказать. Это ваша жизнь, Хильда, - говорит она холодно. - Если вам угодно ее ломать - ломайте на здоровье.
- Благодарю вас, баронесса. Я так и поступлю.
И разрыв свершен, теперь ни о каком примирении и речи быть не может. Еще пять минут проводят они вместе, а потом расстаются, едва прощаясь; будь они мужчинами - можно было бы ждать дома вызова, ночью сочинять завещание, а на рассвете ехать в осенний лес по хрупающим листьям, отпустив поводья, бок о бок с секундантом ("как кони медленно ступают..."); но они - женщины, они уносят холод в груди, усталое облегчение от обретенной свободы. Все равно Хильда выйдет замуж, даже если баронесса на колени встанет и взмолится: "Не делайте этого!". Так зачем же пачкаться на запыленном полу?
"...после ее замужества я перестала видеться с нею, не желая доставлять ей неудобства напоминаниями о нашей дружбе..."
Старая баронесса поправляет белые от пудры волосы. Она еще очень красива, она очаровывает молодых духом давнего, земного восемнадцатого века, повторенного в прежней империи (первой империи) и исчезнувшего вновь. Явится ли он когда-нибудь из небытия, воплотится ли в третий раз? Слава богам, она до этого не доживет. Последней либертенкой называют ее и удивленно шушукаются, бинокли приставляют к глазам, когда она входит в театральную ложу: где же бриллианты и шелка? где каскады бантов и кружев? на черном пиджаке белеет бутоньерка, словно пятнышко пудры. Неудобную одежду проще носить в молодости; она избавляется от громоздких нарядов, сжигает свой корсет, она эпатирует тихо и покойно, высоко несет белую голову, скрещивает ноги в хорошо сшитых брюках. Возраст дает свои привилегии, отчего бы не попользоваться ими? Ей повезло - она богата и одна, но не одинока; за гробом ее пройдет вереница любовников и любовниц, может быть, искренне плачущих о ней.
Но каждый год, когда императрице преподносят подарки ко дню рождения, баронесса присылает во дворец - где бы ни была, кого бы ни любила, - флакончик красного, киноварного лака для ногтей, лака цвета "вермильон". И неважно, узнаёт ли императрица об этих дарах, вспоминает ли тот июльский день и первое лето новой империи, и неважно, кто красит ей ногти на ногах, кто придерживает ее узкие ступни в ладонях. Баронесса возвращает ей прошлое, эгоистически отказывает в забвении. Ответа не надо, любое письмо она выбросила бы, не читая. Все слова уже сказаны, выбор был слишком очевиден - и баронесса не собирается его оспаривать даже теперь, когда исчезли все преграды к воссоединению.
"Я не завожу интрижек с замужними и вдовами, и ради нее я не сделаю исключения из правил..."
Кокетство и ложь. Она изменила бы свои правила, если б сама императрица, маленькая Хильда, пришла к ней и предложила мир. Но управление государством отнимает больше сил и приносит больше удовлетворения, чем секс. Или недолгое замужество отбило у нее вкус к плотской любви? Репутация женщины на престоле должна быть безупречна, императорам прощали любые причуды и глупости, а императрице не дождаться такого снисхождения. Да ей не привыкать подлаживаться под чужие вкусы. Только как ей скучно, наверно, десятилетиями играть одно и то же, с утра до вечера, без передышки: выпрямлять спину, милостиво улыбаться, сдерживать в узде огромную страну, за все отвечать, не зная ни минуты покоя. Как тоскливо сидеть одной на вершине и творить чужие судьбы, воровато закрывая чулками и туфлями накрашенные ногти.
И все-таки ей будут благодарны - не современники, так хотя бы потомки, - за то, что она смела прочь старые законы. Она была тогда молода, первый год вдовела, и старики восхищались ею, но не принимали всерьез, шептались сердито о безнравственности и легкомыслии, о необдуманности ее решений. Мыслимо ли поощрять разврат, обучая вместе мальчиков и девочек, разумно ли снимать ответственность за противоестественное влечение, безопасно ли отменять обязательный призыв - а если завтра война, если завтра восстание? Ваше величество, будьте благоразумны. Ах, с каким благоразумием она подписывала указ за указом, вырывала статью за статьей, ах, с каким наслаждением она крушила полумертвую империю, вершила свою месть. Вооруженная пером и безграничною властью, она расправлялась с прогнившими порядками, а может быть, и со своею жизнью. Надо было и ей глотнуть свежего воздуха напоследок, расчистить пространство для существования. Ведь ее впереди ждал долгий путь.
Нет, она совсем не состарилась, умница Хильда, уже давно передавшая трон своему сыну. Ее по-прежнему считают влиятельной фигурой, о симпатиях ее и антипатиях судят благоговейно, и, представляясь ко двору, пытаются ей понравиться. А у нее часы приема расписаны на полгода вперед, как у преуспевающего адвоката, и ни минутки свободной нет: сняв корону, она не отошла от дел. Она остановится, когда умрет, иначе праздность убьет ее вернее любой болезни. И баронесса этого не увидит: по заведенному порядку вещей умрет на восемь лет раньше и, лежа в гробу, подождет еще букета и соболезнований от императрицы.
"- Что вы будете делать, когда состаритесь? - спросила я.
- То же самое, что и сейчас, - ответила она".
Бессмысленный обрывок, банальный диалог воскрешает еще одну былую встречу, и баронесса улыбается, близоруко щурясь - не так-то легко разглядеть Хильду в такой дали. Кажется, она лежит на солнце, обещая бездельницей стать, и рубашка распахнута на ее груди. Это первое лето ее службы, эпоха высоких надежд. С альбомом для набросков сидит в траве баронесса и чертит почти вслепую, не ведая, что альбом останется на Одине, забудется в переезде, и рисунки канут вместе с тем летом и надеждами.
- Я выйду в отставку, - фантазирует Хильда, - и напишу мемуары...
- И называться они будут: "История моей карьеры или Под крылом белого флагмана", - отзывается баронесса. - Полежите так минуту, не двигайтесь. Кем вы будете, когда решите выйти в отставку?
- Военным министром... нет, премьер-министром.
- А если вы им не станете?
- Обязательно стану.
- И вы когда-нибудь все-таки захотите уйти в отставку?
- Да, когда-нибудь захочу.
Баронесса за нее сочиняет мемуары (интересно, сфальсифицирует ли кто-нибудь записки отставной императрицы?), складывает историю маленькой неудачливой карьеристки, разорвавшейся между амбициями и долгом. Глава о Хильде безобразно разрастается, рисунки заполняют отграниченное словами пространство. И чудится, будто у баронессы ничего в жизни не было, кроме ясноглазой девочки, барышни Мариендорф - до чего же обидно это превратное впечатление! Пора заканчивать, ей все равно не добиться желанной стройности; она любительница, и ей не пережить себя в книге. "...и все-таки когда-нибудь ее жизнь откроют заново, изучат и прочитают; когда-нибудь она оживет и из императрицы превратится в Хильду Мариендорф, и получит свою отставку. Я верю в это." Она перечитывает последнюю фразу, вымарывает "отставку" и пишет мелким, разборчивым почерком "свободу".
Каждую зиму, в день ее рождения, баронессе Вестфален присылают корзинку оранжерейных вишен.
58. Я вовсе не планировала писать что-то по своей кинк-фестовой заявке: напротив, специально сочинила ее так, чтоб самой не соблазниться. И понимала, конечно, что шансы увидеть ее исполненной очень невелики, но не в том был главный цимес - а скорее, в самом факте ее существования. Однако же летом я посмотрела наконец-то "Дуэлянта" - а там, если помните, у баронессы Вестфален накрашенные ногти. Я это отметила, как и то, что более никто, кажется, в ЛоГГе не щеголял ярким маникюром - разве что Эльфрида (когда появляется в последний раз) и Доминик (но у нее лак на ногтях белый, почти прозрачный). Баронесса же с накрашенными ногтями отчего-то мне пришлась по вкусу, задела какие-то тайные струнки. Мне захотелось написать маленький шипперский драбблик - про то, как она красит ногти Хильде. Драбблик разросся до размеров вполне себе приличного фика и по пути захватил мою собственную кинк-фестовую заявку. И так и родился этот текст: напичканный уже не только цитатами, но и автоцитатами. К сожалению, мне не удалось совершенно уйти от всего, что я писала об этой паре до сих пор. Наверно, это в конце концов почти неизбежно. Так что - все найденные совпадения следует совпадениями и считать. Название тоже - цитата (узнаете источник?): "Удар весла".
"Легенда о героях Галактики", PG-13, Магдалена фон Вестфален/Хильда фон Мариендорф"...а политические труды заменяли ей изящную литературу, и когда я шутя говорила ей: "Ты же весной куда уезжаешь, моя радость?" - она отвечала наивно и искренне, что это ошибка, и она безвыездно проведет в столице всю весну до конца мая..."
Тысячу лет назад было подмечено, что мысль рождается в одно мгновение: достаточно макнуть перо в чернильницу, стряхнуть темно-синие капли и прикоснуться острием к бумаге. Автоматические ручки отнимают эту секунду, приходится сознательно контролировать самое себя, вылепливая подходящую формулу, выстраивая по порядку слова. Баронесса Вестфален с напудренными волосами так и не привыкла к сочинительству, иные искусства поглотили ее жизнь. В молодости она развлекалась лепкою стихов на заданные темы, рассыпала короткие записочки, где не было ни капли сердечности, лишь сухое остроумие блестело, как ломкие иголочки льда. На склоне лет занявшись мемуарами, она не знает, как перевести свои воспоминания на белую страницу, она подолгу занимается вычислениями, устанавливая верное соотношение правды и лжи. И в конце концов ей становится ясно, что лучше всего промолчать. Ничто не предаст ее вернее робких рассказов о прошлом; нужно было много раньше приниматься за первые прозаические опыты. Она же взваливает на себя ношу не по силам, в ее возрасте пора бы соизмерять собственные возможности. И куда как проще приписать к завещанию одну строчку: "Сжечь все бумаги после моей смерти" - чем и дальше корпеть над листом, кусая ручку такими белыми, такими юными зубами.
"...могу сознаться, что чувствовала в ней существо своей крови, и оттого стремилась сблизиться с нею, невзирая на все преграды..."
Как дурен и беспомощен ее слог, могла бы она подумать прежде, что талант откажет ей? Что у нее осталось к старости: чутье к чужим достижениям, любовь к запрещенным книгам и живописи, очарование и свежесть лица без морщин. Не так уж мало, вполне достаточно для того, чтобы затмить неуклюжесть записок, слабо пригнанных друг к другу фраз. Но лишь современники простят ей милую и жалкую безыскусность; соблазнившись пикантными подробностями и альковными тайнами, современники будут снисходительнее потомков, не знавших ее живой. Новеллы о скандалах и придворных интригах хороши в ее подкрашенных губах, и пусть какой-нибудь восторженный мальчик, осененный литературным даром, попытается их сохранить, если сумеет. Ей же лучше оставить бесплодные попытки, не тратить впустую уходящее время. Слишком мало осталось дней, все медленнее стучит устающее сердце. А она, закрывшись от мира, упрямо сидит за столом, сжимая ручку, и хмурит брови, стараясь не вспомнить даже - она и не забыла ничего, - перенести прожитое из памяти в явь, тень обвести по контуру.
"...я всегда считала ее девушкой для девушек, и ее замужество казалось мне непоправимой ошибкой, из-за которой я уже не могла питать к ней прежнюю приязнь..."
Если отсечь изыски и завитушки, то обнажится простейшее признание; "я ее разлюбила" - так напишет баронесса и перейдет к следующей главе. Немного строк она готова посвятить ее величеству императрице: надо выбирать выражения и затушевывать истину. Она боится тронуть зажившую ранку, боится сорвать корку и самой себе пустить кровь. Пальцы слабеют, ручка падает на пол и катится, катится, ее не догнать, как мышь. На бумаге разбросаны бессвязные фразы, и баронесса прикасается к ним, будто хочет снять их и смять, скатать в чернильный комочек - чтоб ни один исследователь через сотню лет не сумел их расшифровать. Под конец жизни она становится подозрительной, она пудрит волосы, скрывая седину, и гладкое лицо ее похоже на фарфоровую маску, бесстрастную и молодую. Остывшие чувства укрыты в груди, им не пробиться сквозь нежную кожу. В кабинете с книжными полками по стенам она сводит старые счеты, без жалости вершит мысленный суд. Легкая расправа весьма соблазнительна: никто не посмеет возразить ей, никто не посмеет спорить с ее обвинениями. Она все равно выйдет победительницей - если только закончит главу, выплеснет горечь и сердце сорвет.
"...ее гардеробу позавидовал бы любой юный щеголь: она одевалась изысканно и просто, и шила костюмы у самых дорогих мужских портных, пренебрегая тратами, насмешками и непониманием общества..."
Лист измаран стертыми словами, бисером букв пересыпан: начатые строчки обрываются и ведут в никуда, каждый прочитавший волен самостоятельно домысливать продолжение. Баронессе наклониться бы за ручкой, перечеркнуть все крест-накрест и переписать заново, от первой встречи до последней, тонкие замечания рассовать, как булавки, чтоб лучше держалось шаткое сооружение. Маленькая женская головка нарисована в углу, одним росчерком высечен профиль, мягкие волосы завиты на плоском ветру. Ей всегда удавались такие безделушки, профили, локоны и ножки, альбомные рисунки и подписи-экспромты. Любопытный и восторженный ученый, искусствовед с лупой, когда-нибудь нагнется близоруко, пристраивая стекло к глазам, и обнаружит в едва намеченных чертах несомненное сходство с ее величеством. Новые времена наступят, и никого уже не смутит давняя связь, о находке сочинят статью и опубликуют в малотиражном журнале. Никто не потревожит праха, никто не вскроет могилу: императрица и дальше будет мирно спать в гробу, на скелете императора, в злой пародии на брачную постель.
"...когда-то я звала ее просто Хильдой..."
Даже поймав искусственно легкое вдохновение, она не сможет передать другим сомкнутое, как бутон, воспоминание, цветную ленту противоречий, прерывистую и непрерывную, сумасшедший кокаинистический сон. Ей не хватит навыков, скучного литературного мастерства, она слишком поздно решила учиться, и время ее ушло. Маленькая головка в левом углу, безликий силуэт в правом, - полнее охватывают то, что нельзя поймать словами, как сетью. Это приманка для памяти, приглашение к переживанию. Она и берется за мемуары из-за одного-единственного мгновения - и от страха, что оно исчезнет навсегда, выскользнет и позабудется. Бесплодными усилиями любви отдает ее погоня за прошлым, в пустоте плавятся циферблаты, а она все надеется отыскать верную точку отсчета, истинное начало главы. По обе стороны запомнившегося свидания встают первая и последняя встречи, и бесчисленные случайные и предсказанные столкновения, наделенные - нет сомнения - потаенным смыслом. Их выбросить нельзя, они тоже важны, но они вносят путаницу, сметают повествование, как ветер смел бы уже исписанные страницы. С чего же начать? Как выдумать намеки и знаки, если не было их в помине, как подчинить нестройный и упрямый ход вещей своему изысканному вкусу? Как по доброй воле отказаться от гордости и предстать смешною старухой, вцепившейся в давние любовные похождения, в отцветшие интрижки? И можно ли теперь набраться смелости и написать (она наклоняется за ручкою легко, она не утратила гибкости): "...отрицая это чувство в молодости, я понимаю сегодня, что любила ее..."
Этот день застыл посередине лета, не раньше, не позже - так простодушно ярок солнечный свет, так свеж и жарок воздух. В открытые окна сквозит теплый ветер, и дышится легко. Где она найдет слог, чтобы описать тени на полу, запах садовых лилий, последние черные вишни? Капли сока стекают по губам, ее величество... о нет, просто Хильда - выплевывает косточку в ладонь. Наверно, баронессе все это снится, сквозь канувшие годы она ни слова не слышит. Она смотрит через стекло на себя, молодую и черноволосую, она чувствует вкус перезревших вишен. Представление начинается, и она вольна импровизировать, тысячи вводных реплик поданы ей - можно выбрать любую.
Сколько бы раз они не встречались, они не оставляют своих привычек: меняя амплуа и костюмы, они играют в гостиной и в библиотеке, на прогулках, на подушках и в постели; раздевшись донага, они прикрываются игрой, даже в объятиях притворяются. Наверно, они бы заскучали, если б им пришлось отказаться от ролей и масок, наверно, им бы тогда стало тошно вдвоем. Но пока горят свечи, до разъезда еще далеко. Переступив грань, сделавшись любовницами, они утоляют страсть - но не друг к другу, а к лицедейству. Когда пройдет время, одна баронесса оглянется и поймет, что их театр стоял на страхе: влюбляясь понарошку, они боялись влюбиться всерьез. Слишком поздно для сожалений, "тогда" и "сейчас", прошлое и настоящее соединяются. Они еще молоды и веселы, их пьесам нет конца, сегодня - изнеженная критская госпожа с подведенными глазами и бычья плясунья с шрамами на спине, завтра - мадемуазель де Мопэн и переодетый паж, чья грудь бинтами стянута, а послезавтра они не помнят своих имен, превращаясь в якобинцев, монашек, амазонок, солдат, швеек, шоферов, кокаинисток, актеров, актрис. Они резвятся, как дети, и в затемненной спальне опускают вместо занавеса полог над кроватью. Свечи погаснут сами - воздуха не хватит.
- Вы не боитесь ходить босиком, Хильда? Смотрите, занозите ногу.
Босая Хильда ступает по нагретому паркету, по гладким, крепко пригнанным доскам. Ни одна щепка не выбьется, не встанет дыбом, чтобы вонзиться в маленькую пятку; вещи и слуги почитают свою хозяйку, свою молодую барышню, умницу, надежду, опору. На нее очень рассчитывают в будущем, службой при дворе она укрепляет семью лучше, чем могла бы замужеством укрепить. И нет для нее достойной пары, в этом суждении баронесса сходится и с Гансом, и с его женой, и с горничной Сильвией, вычищающей по утрам сюртуки Хильды. "Чье это вы платье вы чистите так усердно? - спрашивает баронесса в шутку, вовлекая и Сильвию в игру - чем больше персонажей в пьесе, тем веселее. - Наверно, господина графа? Ему идут эти юношеские цвета, не правда ли?" "Ах, вы шутите, сударыня, - нежно отвечает Сильвия и отряхивает невидимые пылинки с воротника и манжет, - вы же знаете, что это костюм барышни Хильды, она ездит в нем верхом". "Что же, Сильвия, как вы думаете, выйдет ли барышня замуж когда-нибудь?" Щетка еще усерднее снует по сукну, вверх-вниз, вверх-вниз. "Барышня и так хороша, зачем ей выходить замуж?" Пожив бок о бок с Хильдой, все приличия переворачивающей с ног на голову, и горничные становятся вольнодумками, тихонько бунтуют, сметая пыль и начищая серебро.
- Кто вы сегодня? - спрашивает баронесса. - Певичка из политического кабаре? Помните, я приносила вам монографию об этих заведениях, вы ее прочитали?
- Наполовину. Так что вы ошибаетесь, сегодня я арестантка, как в жизни.
По ее ответу легко датировать встречу и воспоминание: четвертый день она проводит под домашним арестом, расплачиваясь за чужие грешки. Нежданный отпуск ей к лицу, она свежа и хороша собой. Немного им осталось вместе, по строгому счету это их предпоследнее любовное свидание. Но баронессе об этом разрешено не знать: маленькие пропасти преодолимы, чуть заметное охлаждение легко списать на семейные неурядицы и ограничение свободы. Ее больной кузен умер и унес, может быть, благосклонность императора с собой в могилу. Казнь и ссылка ее минуют, нравы смягчились, да и кровь уже пролита, большего нельзя и желать. Но не маячит ли перед честолюбивой Хильдой рухнувшая в одночасье карьера, не кусает ли она пальцы от злости, вне себя оттого, что ей приходится отвечать за безумного мальчишку? Баронесса берет ее руку и подносит к губам, отыскивая - наощупь, не доверяя взгляду - укусы на белой коже.
- Я соболезную вам, дорогая. Должно быть, для вас это большой удар.
- Мы знали, что ему осталось немного, но подумать не могли, что все закончится вот так. Благодарю вас, баронесса.
- Очень жаль, что я не смогла присутствовать на похоронах.
- Вас бы все равно не допустили, - возражает Хильда с рассеянной усмешкой. Если б она чувствовала себя несвободною, то не усмехалась бы так. Раскованность возлюбленной - лучшая похвала любовнику. - Ведь Генрих остался преступником и после смерти. Так что были только мы с отцом и слуги.
- Их тоже держат под арестом?
- Разумеется, нет. Но знаете ли, баронесса, удивительно, что вас пропустили ко мне. Я полагала, что никому не позволено посещать нас.
- В самом деле? Я об этом как-то не подумала. Впрочем, у меня никто не требовал разрешения, вероятно, меня просто не приняли всерьез. Тем лучше, не правда ли? Я бы не стала специально хлопотать для того, чтобы вас навестить.
- Я так и знала.
Молодая баронесса окидывает ее взглядом, сверху вниз, с высоты своих каблучков, а баронесса с пудрою в волосах (изящный намек на неумолимую старость) в ту же минуту, через два или три десятка лет, набрасывает по памяти портрет посередине страницы. Авторучка лучше выписывает штрихи, чем буквы, вызывает из небытия упрямую узницу. Вот она стоит, расставив ноги, как мальчишка, и вымытые с утра, едва просохшие волосы взбиты надо лбом. Белая рубашка расстегнута у горла, рукава закатаны, и если не подписать рисунок - кто узнает в этой фигуре будущую (нет, некогда царствовавшую) императрицу, кто с уверенностью скажет: "Это она!", а не примет ее за приезжую крестьяночку с аграрной планеты, с детства привыкшую ходить в брюках? Разве что столичный лоск и беспечность позы укажут гадателю верный ответ. Черные подтяжки (синие чернила не передадут этот графический, резкий контраст) пересекают белое полотно, туго врезаются в плечи. И баронесса сильнее запутывает следы, уводит от недавнего прошлого в глухую древнюю историю, вкладывая застывшей Хильде в пальцы - раскуренную сигару, и узкий дымок пуская вверх, до края листа. Табак не приживается на покоренных планетах, иные наркотики приходят ему на смену; а романтическая дурная привычка опускается все ниже по временной спирали, отступает в книги, в картины и в старые киноленты. Можно описать этот голубой дым, можно нарисовать его, но запах горящих табачных листьев непредставим - и его можно сделать каким угодно, отвратительным, удушливым или сладким. Беспамятство помогает творчеству.
О курении она заговаривает с Хильдой - чем еще разгонять скуку политзаключенным, как не сворачиванием папирос или набиванием трубки? Да, они обе читали о курительных трубках, коротких или длинных, из вишневого дерева, из черного ореха, они посмеиваются сквозь зубы ("Нет, Хильда, к вашему костюму нужна все-таки сигара, совсем тонкая, с мундштуком... знаете, что такое мундштук?"), топчутся на солнечном пятне в гостиной, убивают время. Мучительная неловкость вдруг настигает баронессу, прихватывает остро, имитацией сердечного приступа, и тут же исчезает, оставляя одно удивление: как странно, ведь она в любом обществе чувствует себя спокойно и легко, нигде, ни с кем не испытывает смущения. Или ей просто передается тревога Хильды, бравирующей - так неуклюже! - своим арестом?
- Вам не о чем волноваться, - замечает она. - Скоро это недоразумение разрешится, вас восстановят в правах, вернут вам поместья и титулы... ах да, у вас же ничего и не отняли. Тогда все еще проще: как только император вспомнит о вас, то немедленно отдаст приказ о вашем освобождении, я не сомневаюсь в этом.
- А вы думаете, его величество просто забыл об отце и обо мне?
- Боюсь, что да. Не слишком лестно для вас, вы же его незаменимый секретарь, но войдите в его положение. Император должен трудиться не покладая рук, иначе какой же он тогда, к дьяволу, император?
А этот разговор - звучит ли вслух в тот день? Или баронесса, чувствуя уже, как отходит от нее все дальше очарованная Хильда, проигрывает про себя возможную разлуку, те слова, что предшествуют - должны предшествовать - окончательному расставанию. Приметы грядущей неверности разбросаны тут и там: у Хильды туманятся глаза и голос смягчается, когда она говорит об этом проклятом мальчишке с золотою гривой, о мальчишке, влюбленном только в войну. Выбор слов выдает их с головою (и прежде случается упомянуть его в беседе - нет, в последний год легче по пальцам пересчитать беседы, где Хильда не вспоминает о нем): почтительному, ласковому, интимному "его величеству" противостоит ледяной "император". Когда в моду входит восхищение имеющейся властью, подобная сухость может сойти за кощунство. Но баронессе не привыкать к оппозиционным выступлениям, нонконформизм у нее в крови: пока есть пространство для протеста, она будет протестовать. Ей следовало бы родиться в Альянсе, тогда ее и Хильду вернее бы развели политические и военные разногласия. А раз они подданные одной страны, то им не будет легкого прощанья.
"...я не знала другой женщины, которой так к лицу была бы мужская одежда; в платьях она была жалка и грустна, и оттого мне так больно было видеть ее после замужества, подурневшую и постаревшую на несколько лет..."
Не то, думает баронесса и зачеркивает эту фразу. Она уже писала о нарядах, она уходит от главного. Тщетная предосторожность внутреннего цензора, опасливый шепоток откуда-то извне: ведь она и видела Хильду после замужества лишь издали или на экранах, как она смеет по платьям и прическам судить о счастье в браке? Не лучше ли отстраниться от этой темы, ограничиться рассказом о нежной дружбе с милой девочкой, не ведавшей о своем высоком предназначении? Так будет приличнее, так уйдет пикантный привкус (не всем полезно острое), и не рассыплется сказка о любви императора и императрицы, любовная сказка с поучительным и печальным финалом. Что ей стоит промолчать, не выплескивать старые домыслы, сплетни и ревность, не вытряхивать собранный сор? Что ее на старости лет так тянет говорить правду?..
"...но признавая несомненные таланты императора в сфере войны и политики, я считала, что он не создан для семейной жизни, на что указывали некоторые слухи, не утихавшие ни до, ни после его свадьбы..."
Отшатнувшись от одной полулжи, она немедленно попадает в другую, как в лужу, и опять темнит и ловчит. Разумно ли принимать на веру ее свидетельства? Мемуарист и должен зарываться, выдавая желаемое за действительное, срываясь в обыкновенную прозу. Если так рассуждать - она всего-навсего следует общим правилам, фантазирует, чтобы оживить повествование. Кто без греха - тот разбирает документы, не смея своею рукой двух строчек написать. Большой беды нет в ее замечании о длящихся слухах: она лишь раздувает то, что было на самом деле, больший вес придает салонным шепоткам. Огромная империя монашески невинна, за полтысячелетия из нее вытравили чутье к эротическим девиациям: слишком высокой казалась расплата за отступление от сексуальной генеральной линии. Можно под носом у подданных и сограждан ("соподданных" - в империи граждан нет) предаваться античным забавам, никто не моргнет, не подумает ничего дурного. Однополые отношения загнаны в небытие, их не существует; и лишь немногие (статистически - полтора процента, плюс бисексуалы, плюс те, у кого, другого выбора нет, вместе еле-еле до трех-четырех процентов дотягивают) узнают своих по взглядам, по жестам, по упорству в холостячестве или стародевичестве. И самой баронессе суждено умереть незамужней девицей, ее тоже угадывают свои, и в травестийном мирке ушлые актрисочки и музыкантши строят ей глазки. Хильда - единственная "барышня" среди ее подруг. А император - что ж, его принимали за своего ухоженные пианисты, хореографы и художники, вполголоса переговаривались о нем, отягощая совершенные преступления, строили теории на его привязанности к мужскому, армейскому миру, и называли возможных возлюбленных (так короток был список - и это при его красоте!). Что толкнуло его на этот брак - одиночество, разрыв с прежним партнером, близость смерти, чувство чести? Он хотел быть хорошим, он заглаживал свадьбой последствия случайной связи. И баронесса вдруг пишет быстро и бездумно, как сомнамбула - рука едва поспевает за диктовкой из прошлого: "Вы заметили, Магдалена, кто несчастнее всех на этом празднике? Оставленные любовники. Оглянитесь, посмотрите внимательнее, пока я насчитал всего двоих: первый любовник - вы, а второй - военный министр. Вы делили с ним невесту? Нет? Ну тогда он, скорее всего, вздыхает по жениху. Я прав?". Наверное, прав, он никогда не ошибался в таких вещах. И вместо подписи, вместо сноски - "сказал такой-то", она рисует горбоносый профиль, как на старой медали, с того света вызывает своего проницательного друга, ординарного профессора филологии. Как он очутился тогда на свадьбе рядом с нею? Ах да, ей прислали два приглашения, и она позвала его с собой, подсунув ему роль утешителя при отвергнутом ухажере. Ее спектакль не заканчивается никогда, сочувствующий профессор-резонер с козлиною бородкой отыгрывает свою сцену вполголоса, и она отвечает ему, а вокруг, оглушая, как громом, кричат здравицу императору и императрице.
"...но они не могли быть счастливы вместе, как не могут быть счастливы существа, всегда тяготевшие к себе подобным, и свадьба окончилась дурным предзнаменованием..."
"...которое принес императору отставленный любовник", - баронесса держит эти слова в уме, как остаток при сложении крупных чисел. Ей больше не хочется думать о свадьбе, она забежала чересчур далеко. Пора вернуться к месту разрыва. На другом витке длится летний день, спелые вишни сложены на тарелочке (значит, все-таки не с деревьев их рвали и ели), и Хильда мимоходом забрасывает ягоду в рот, сплевывает косточку и замечает:
- Попробуйте, они очень сладкие. Их надо есть скорее, а то сгниют, я рассчитываю на вас. Любите вишни?
- Люблю.
- Хорошо. Отец отдыхает после обеда, я не хочу его тревожить. Пойдемте ко мне.
"Ко мне" - значит, в спальню, Хильда спокойно уводит ее с нейтральной, гостевой территории, и встретившаяся в коридоре Сильвия быстро опускает глаза и ныряет в реверансе, приветствуя не барышню, а гостью. Прозрачная тонкая прядка выбивается из-под шпильки и касается плеча, завивается, как пружинка. Она знает, - думает баронесса, - и все-таки она не может знать, ведь женская дружба, дамская дружба, даже у слуг не вызывает подозрений. Разница в возрасте хранит от ненужных домыслов, чрезмерную близость можно объяснить материнской любовью и попечением. А зачем они идут в спальню? Ах, Хильда просто пообещала показать свою коллекцию акварелей, или камей, или - ну хорошо, и к вранью стоит примешать капельку правды, - хлыстов для верховой езды.
- Курением вас не развлечешь, за шахматами вы уснете, в карты вы не играете, - говорит баронесса, когда мягко захлопывается дверь, и они оказываются в спальне, как в тюремной камере. Не уйти сегодня от мыслей об аресте: удивительно, что нет решеток на окнах, а охрана выставлена только у входа в дом. - Но я принесла кое-что, чтоб развеять вашу скуку.
- Да ведь я и не скучаю.
- Вы когда-нибудь красили ногти?
- Никогда.
- Значит, сегодня начнем.
Не надо заручаться согласием или долго уговаривать: на совести Хильды десяток преступлений против хорошего тона, одним больше, одним меньше, какая ерунда. Ногти красят только дамы полусвета, по яркому маникюру отличают порядочную от непорядочной; общество скорее стерпит эксцентричную особу в брюках (терпят же Хильду), чем с разноцветными ноготками. Вот на Феззане, откуда ввозят лаки - не контрабандой, открытым импортом, но маленькими партиями, так что они дороги и редки, - на Феззане и не слыхали об имперских предрассудках: хоть радугу на ногтях рисуй, никто слова не скажет. Привкус авантюры вяжет рот: иное запретное удовольствие занимает место курения, утрата еще одного старого искусства станет непростительным расточительством.
- Будем же бережливы, - говорит баронесса, доставая салфетки и круглый флакончик темного стекла. - Сохраним хоть один старинный обычай, раз опоздали с курением.
- Сохраним, почему бы и нет? - соглашается Хильда, растягиваясь в постели на спине - руки за голову, взгляд в потолок. - А какого цвета лак?
- Ярко-красный, такой оттенок называют "вермильон". Я покрашу вам ногти на ногах, договорились?
- Да, договорились.
У Хильды легкие сухощавые ступни, линии взъема плавны и грациозны. На длинных пальцах она могла бы носить кольца, как римлянка, браслетами сковывать тонкие щиколотки. Баронесса стирает с ее подошв пыль, не жалея белого платка, и кладет правую стройную ножку себе на колено. Эти ласковые интимности слаще секса, они и двусмысленны, и невинны, они становятся защитою от домыслов и толков: ничто так не близко к норме, как женщина, обучающая подругу косметическим ухищрениям. Ведь женщины испокон века помогают друг другу мыться, красить лицо и наряжаться, ведь женщины принимают ванны вдвоем и сводят волосы с тела, любуются чужою наготой... и никогда не возбуждаются под руками своих сестер, пусть даже они будут трижды прекрасны и нежны.
- Знаете, о чем я думаю все время, с тех пор, как узнала, что вы под арестом?
- О чем же?
- Вам невероятно везет. Наши законы слишком гибки, их можно изогнуть так и этак, и каждый император придает им форму по собственному вкусу. Беззаконие и произвол - вот что напишут в учебниках истории об эпохе Голденбаумов, и я с ними не стану спорить, что было, то было. О нашем времени такого не напишут, если только не сменится власть, но не похоже на то, император нацеливается далеко, уж пару веков его династия точно протянет. Значит, начало его правления войдет в историю, как торжество законности...
- А вы утверждаете, что это неправда?
- Я не утверждаю, а занимаюсь предсказаниями. Так не щекотно? Впрочем, вы все равно не боитесь щекотки.
- Не боюсь. Продолжайте.
- Ваша история доказывает, что перед законом у нас, разумеется, все равны, но некоторые равнее. Судите сами: за покушение на императора, когда он еще императором не был, канцлера Лихтенладе казнили, как и положено, а вместе с ним - почти всех мужчин в роду. Женщины отделались ссылкой - что уже противоречило существующему закону, там-то сказано четко: вырезайте всех...
- ...а господь узнает своих. Я помню.
Баронесса салфеткой снимает капли лака с кожи, прикасается равнодушно, будто опытная маникюрщица. Кисточка не дрожит в ее пальцах, она грунтует маленькие ногти, как маленькие холсты, удовлетворяет одновременно тягу к живописи и к плоти. Теперь ее и Хильду тоже связывает тайна, непристойная выходка сближает их, как ожерелье, обматывается вокруг шей. Они накидывают одну петлю на двоих.
- А ведь ваш несчастный кузен совершил покушение на коронованного императора, страшнее преступления просто не придумаешь. По закону вас должны были бы расстрелять на месте, просто за то, что вы его родственница. С семьей Лихтенладе поступили именно так, не забывайте. Однако же вам оказали снисхождение, вас взяли под арест, будто признав, что вы виноваты, но не очень. Вас спасла личная симпатия императора, симпатия, которая сильнее любого закона... равно как и его антипатия.
- Значит, - говорит Хильда с улыбкой, - вы обрадовались бы, если б меня и отца казнили в полном соответствии с законом?
- Неужели я кажусь вам такой кровожадной? Нет, Хильда, я обрадовалась бы, если б этот закон был просто отменен, безоговорочно, навсегда. В этот раз вам повезло, вы вышли сухой из воды, потому что император вас отличает; но в следующий раз, когда вы нечаянно нарушите еще какой-нибудь закон... к примеру, навестите человека, подозреваемого в браконьерстве в императорских угодьях... или разболтаете мне какую-нибудь государственную тайну, которая всем известна, но от этого не перестает быть тайной... так вот, когда вы совершите эти преступления, вас могут уже не простить, а покарать со всей строгостью. А почему? А потому, что император не успеет или не захочет сделать поправку к закону по своему вкусу.
- Вы считаете, что его величество бездействует?
- Я считаю, что он недооценивает силу законов - старых и новых, еще не отмененных и еще не принятых. Он полагается на собственную волю... а это опасно. Не знаю, что страшнее - жить в объявленном беззаконии, или наряду с несправедливыми законами еще и зависеть от настроения императора... от того, что ему нашептали за завтраком или за обедом... от того, что он увидел во сне.
- Как же вы его не любите, баронесса.
- Как же вы любите его, раз прощаете ему все на свете. Тихо, не двигайтесь, а то я смажу лак.
Лак высох, а она лжет: ей нравится мнимая покорность Хильды, мраморное спокойствие тела. Рубашка складками собирается на плоском животе, проминается под жесткими подтяжками. На пол падают салфетки с пятнами цвета "вермильон", и в них, как в гнездо, баронесса опускает закрытый флакончик. "Как же вы его любите" - рассеянно пророчествует она, ни секунды не предполагая, что пророчество сбудется. Пока еще рано загадывать, сама Хильда, конечно, не принимает эти слова на веру, пропускает мимо ушей. Разве не отравляют ее замечаниями пострашнее: "Ах, согласитесь, вы и его величество были бы отличной парой... а каких умных детей вы бы зачали, вы только подумайте!" - а она - разве она не пожимает плечами, отвечая хладнокровно, что не собирается замуж? "Это мы чудесно смотримся вместе, - эгоистично думает баронесса и к губам прижимает ее хрупкую стопу, - это мы - отличная пара, я и она". А Хильда раскидывает руки - крестом, будто не для объятий, и произносит ровно:
- И все-таки вас не смущает, что сейчас мы преступим действующий закон?
- Отжившие свое законы, несправедливые, абсурдные законы надо либо отменять, либо нарушать, я на этом твердо стою и не могу иначе. А этот закон устарел в день принятия и даже еще раньше, в него одну-единственную поправку внесли пятьсот лет назад: сделали расстрел вместо сожжения на костре.
- Ну, это за содомию. В содомии нас с вами не обвинят.
- А в чем нас обвинят? - спрашивает баронесса, снимая платье. - Вы помните точно?
- Не помню.
Непременно надо будет сжечь черновики. Увлекшись воспоминаниями, она вновь забывает об осторожности, она рисует бездумно - и на листе возникают маленькие наброски, которые могут повредить репутации императрицы вернее обдуманных и необдуманных слов. До чего же занимательно смотреть на себя со стороны, отражаться, как в зеркале, в объятиях Хильды. Вкус вишен размыт в ее слюне, разогретые руки и ноги опаляют, а маленькая грудь так прохладна, будто Хильда только что из озера вышла, после купания легла в постель. Чувственная память сильна: баронесса ощущает заново каждую ласку и торопится, и все быстрее водит ручкой, меняет кадры, как в кинематографе. Эротические фильмы тогда были под запретом, сейчас разрешены, и в том есть заслуга императрицы. Думала ли она о пятнах вишневого сока на белой рубашке, когда подписывала указ об упразднении цензуры? Все, что случилось с ней в тот день, повторяется заново: баронесса проводит ее, арестованную, по коридорам, целует и отстегивает подтяжки, раздевает, как куклу, и в руки берет. И зачерняет ей кончики пальцев - это острые ногти накрашены, красным лаком залиты (и нескоро Хильда смоет его).
- Не закрывайте глаза, когда целуетесь, - просит баронесса и через тридцать лет пририсовывает Хильде опущенные ресницы. - Не играйте скромницу рядом со мной, не надо.
- Кого же мне играть рядом с вами? - спрашивает Хильда. - Прежде вы не были так привередливы.
"Ты же мне на память приходишь, когда, побледнев от ласк, ты засыпаешь..." Чужая строчка и в переводе с мертвого языка звучит так печально и нежно. Баронесса читает ее одинаково, наклонившись над задремавшей Хильдой и над собственным рисунком, где повторено усталое лицо с сомкнутыми веками (во сне она иначе закрывает глаза, не так, как в поцелуе), и контур обнаженного тела проступает под простыней. Она не стала привередливой, она просто не может вынести последней роли Хильды. "Ведь вы были свободны, - бормочет она беззвучно, чтобы не разбудить спящую, - вы высоко поднимали голову, вы никому не сдавались... Куда же все это делось, что с вами произошло?" И что за высокий зритель награждает ее аплодисментами за прилежание на сцене? Милая предательница Хильда чем дальше, тем лучше вживается в образ пай-девочки, еще немного - и она сама поверит, что нет для нее иной судьбы. Она научилась быть внимательной и послушной, она полюбила свою приниженность. Ее хорошее поведение достойно похвалы. И она добьется того, чего желает втайне, ее смутная неоформленная мечта непременно сбудется. Горькая победа еще набьет ей оскомину. Но это впереди, а пока она отворачивается, не просыпаясь, к стене, задрав простыню и до бедер оголив ноги. Лак сияет на солнце.
Баронесса складывает ее одежду, как служанка, аккуратно расправляет складки, ладонями проводит по штанинам и рукавам, снимая с ткани атомы ее кожи. Сон нейдет: слишком светло в комнате, и нет ни усталости, ни покоя. Счастливая и утомленная Хильда, как приговоренная к смерти, может спать спокойно, сокращая минуты и часы до своего освобождения. Ее опала, наверно, и недели не займет, обернется триумфом. В гостиной с вишнями баронесса еще сомневается в счастливом исходе дела, еще прикидывает - а если все-таки император забыл о бедных Мариендорфах (вслух об этом не скажешь, есть же и у нее сердце)? В спальне она знает точно: со дня на день принесут приказ о снятии ареста, и все раскрутится заново. Она проигрывает позицию за позицией, она занимается заведомо гиблым делом - сражается с невинным и равнодушным императором за женщину, которая сама не знает, чего хочет. Может быть, Хильде вообще на всех наплевать, просто она пока не решила это твердо. А может, она мечется между несовпадающими желаниями, стараясь одновременно сделать карьеру, отхватить побольше власти, любить женщину и любить мужчину. Легче на сто частей разорваться, чем всюду успеть.
"...она не была беспринципной или аморальной, она никогда не лгала другим ради собственной выгоды, но, легко увлекаясь, гибко подчиняясь обстоятельствам, она отказывалась от своих намерений и довольствовалась малым, хотя была создана для большего; если б она была похрабрее, она забралась бы наверх без чужой помощи, благодаря своему уму, а не своим репродуктивным способностям..."
Нет ничего опаснее брошенной любовницы, они такие мстительные твари. Хильда лежит на бумаге, спрятав лицо в тени, и сползшая простыня открывает спину и ягодицы, узкие, как у мальчишки. Если дотронуться пальцем, она проснется и увлечет баронессу с пудреными волосами - в глубину рисунка, черноволосую баронессу - на постель: еще полчасика, пока граф Мариендорф отдыхает после обеда, еще полчасика, никто и не заметит. Нельзя ее будить, она чутка, она почувствует фальшь. Не так уж и хочется баронессе прикасаться к ней, все тайны раскрыты давным-давно. Пусть спит, - думает она, задыхаясь от тоски, - пусть спит. Как последняя вспышка болезни скручивает ее приступ физического влечения, любви и жадности, и, пытаясь спастись, пытаясь чем-то рот зажать, чтоб не застонать в голос, она комкает белье Хильды и зарывается лицом в мягкую, теплую, тонкую ткань. Соленый запах, телесный запах отрезвляет лучше лекарств и холодной воды. Девственница Гипатия, служившая одной истине, бросила влюбленному юноше ветошь с месячными кровями, оттолкнула его мнимой нечистотой. Он любил только отмытую и ухоженную оболочку, он с отвращением и страхом отвернулся от тяжких сгустков крови, вышедших из его любви. Если б на его месте была женщина - удалось бы Гипатии так прогнать ее? Безумные ассоциации вспыхивают и гаснут, баронесса, как сумасшедшая, прижимается щекой к смятому белью. В эту минуту ей хочется воровкой стать и уйти потихоньку, прихватив с собой сброшенную одежду Хильды, до последней тряпочки. Ей чудится, что так она сумеет добиться равновесия и отдалить разрыв. А Хильда спит беспечно и тихо, ее и дневная дремота освежает; и баронесса с беспощадною точностью рисует подле нее себя саму, растрепанную и голую, угрюмую ведьму. То ли духота сводит ее с ума, то ли жажда смущает рассудок. Между нежностью и ненавистью нет никакой разницы, и через минуту она может вцепиться в белье ногтями и в клочья разодрать. Она может даже удушить Хильду, чтобы та никому не досталась. Она может совершить еще тысячу глупостей, и ощущение свободы успокаивает ее вернее валериановой настойки: разгадка проста, она всего-навсего примеряет очередную роль, в облике маркизы де Сан-Реаль сторожит свою золотоглазую девушку. Только Хильда даже в шутку не согласится умереть от ее руки.
Отчего запоминается именно этот день - из-за вишен, из-за острого запаха лака? На следующее утро присылают прощение и вновь призывают Хильду ко двору, и с той поры они видятся все реже и реже, все больше разлук приносит им первый год по новому летоисчислению. Все-таки, это накладно - заводить заново календарь с каждой династией, непреклонный опыт показывает, что они, увы, не вечны. Так зачем же усложнять жизнь хронологической путаницей? В огромной империи время делится на три потока: завоеванные и униженные доживают семьсот девяносто девятый год (им рукой подать до следующего века), обиженные старики со скрипом заканчивают год четыреста девяностый, и лишь победители, как младенцы, месяцами исчисляют жизнь, гордо пишут в документах "1 год НР" - "Нового Рейха" ("научной революции" - смеются умники-шутники по углам). Ну, какое же тысячелетие стоит на дворе? И что за окном - перенесенная столица, быстрый говор и яркие вывески, помолодевший мир? Баронесса легка на подъем, на старой планете ей нечего делать, и впору, как авантюристке, попытать счастья на Феззане. Она устремляется вслед за стаей - сама по себе, себе на уме, она думает лениво, что там будет легче поймать Хильду, когда та вернется, будто из командировок, из своих военных походов. Но время уже упущено, но в августе второго года, после окончательной победы, третий человек, сам того не зная, встает между ними и обрубает нити, когда-то связавшие их.
"...в последний раз я встретилась с ней наедине осенью, за несколько месяцев до ее свадьбы..."
Так и бывает, грубо и просто, все, что написано когда-то в письме к амазонке, сбывается наяву. Не весной, а осенью уезжает ее радость, отплывает к иным берегам, пока листья меняют цвет, а Адонис спускается в царство мертвых. Но прежде чем шагнуть в лодку, она - осознанно, нет ли, разве разберешь? - причиняет боль той, что остается на берегу. Может быть, она решает, что не ей одной должно быть больно. Может, она просто хочет утешения и совета. Ее добрый отец не заменит женщину, некоторые вопросы лучше обсуждать со старшей подругой - а у Хильды нет других подруг, только баронесса. Только баронесса, откликающаяся на зов, будто нет у нее гордости, будто она готова простить все и пойти к Хильде на край света (или бежать от нее на край света). На пространственном или временном расстоянии чувства одинаково кажутся сильнее.
Взамен ревности или злости приходит к ней хмурое удивление, и пока Хильда молчит, как убитая (ни объяснений, ни признаний из нее не выжать), ей хочется сказать напрямик: "Так вы все-таки переспали с ним? Как глупо!". Плечи сгорблены, веки припухли - свет не видывал еще таких счастливых любовниц; и по всем признакам выходит, что она - несчастливая. Баронессе бы ее за руку взять, не выжидая неведомо чего, утешить бескорыстно, слезы утереть. Разве бедная девочка первая так оступилась, разве можно ее в безнравственности обвинять после того, как они вдвоем голые в постели валялись - всего полгода, всего год назад? Но баронесса на коленях складывает руки (никогда не поздно распахнуть объятия) и говорит холодно:
- Итак? Вы беременны, не правда ли?
- Да.
- Он предлагал вам брак?
- Да.
- И вы так сильно его любите? - спрашивает она, не рассчитывая на искренний ответ. Разве легче будет от искренности? Двух "да" с нее хватило, третьего она не перенесет. - В последнее время вы только о нем и твердили, будто он совсем вскружил вам голову. Не стесняйтесь, пооткровенничайте со мной, признайтесь - вы любите его?
- Я не знаю, - отвечает Хильда, инстинктивно выбирая самый простой выход: как поспоришь с незнанием, как уличишь во лжи? Приходится заткнуться и глотать. Она еще может выйти победительницей, если промолчит и сменит тему, но ей опыта не достает, в этом-то и беда. Преуспев в мужских науках, она пренебрегла женскими: досадный пробел в образовании. Она замком сцепляет пальцы, защищая и закрывая сердце, и продолжает: - Мне его очень жаль. Но даже если я его люблю, это еще ничего не значит. Ведь бывает так, что любишь сразу двоих?
"Бывает, - думает баронесса, - у шлюх, будьте вы прокляты, все на свете бывает".
Вот и подворачивается цитатка к месту - глумливая, издевательская, гнуснее не придумаешь. Так со всеми случается, кто читает без разбора книги - особенно старые, земные, написанные в другом грубом мире. Баронесса с напудренными волосами знает то, что скрыто пока от баронессы черноволосой: страшным смыслом наполнится в будущем пустое оскорбление "шлюха", Хильде сполна заплатят за секс - да не с ней, а с ее соперником. Она его будет жалеть, она его будет ужасно жалеть. Интересно, сколько раз за ночь?
Из того, что было написано за сотни лет до их рождения, складываются их жизни. Потому-то баронесса из года в год узнает литературные отрывки, сталкивается с ними и угадывает, откуда они пришли. Цитаты дурны лишь тем, что заканчиваются внезапно, перетекают в другие тексты: Хильда обязана умереть, но не умирает ни в покушении, ни родами, в новом повествовании не нужно ею жертвовать. Смерть приходит к тому, с кем она спала, и если б баронесса своею длящейся жизнью не опровергала хмурые догадки, можно было бы предположить, что любовь Хильды сулит несчастья людям, разделившим когда-то с нею постель. Но это обманное рассуждение, неправильно понятая строка. Наверно, не так сильна была ее жалость, раз не сумела справиться со смертью. Все кончено, все, что было, рассыпается, и дружба течет сквозь пальцы - в землю.
"Я сказала:
- Что же вы будете делать, если выйдете за него замуж? Запретесь во дворце и нарожаете ему кучу детей?
- Прежде мне надо выносить хотя бы этого ребенка, - ответила она.
- И вы его выносите, дорогая, куда же вы денетесь. И наверно, не остановитесь на достигнутом. Так что же? Каков прогноз - по наследнику в год?
- Когда вы говорите таким тоном, я вас ненавижу, - сказала она.
- И прекрасно, - ответила я, - значит, вы избавлены от необходимости любить сразу двоих".
А если она протянет руку, если скажет серьезно: "Имейте в виду, у меня хватит денег на то, чтобы позаботиться о вас и о вашем ребенке", - что сделает Хильда? И возможно ли в ее обстоятельствах принять такое предложение всерьез, ухватиться за него, как за тростинку? Нет, зачем же, ее ведь никто не неволит, она сама выбирает - свободу или рабство. Но если баронесса сейчас совершит свое последнее юное сумасбродство - прыгнет ли Хильда за нею в пропасть, позабыв о жалости и долге? Ведь любить одного - что ни говори, гораздо легче и приятнее.
- Я нужна ему. Ему без меня очень плохо.
- А вы уверены, что ему плохо именно без вас?
- Вы не знаете его так, как знаю я, вы не можете о нем судить. Ему плохо одному, и пока я могу хоть чем-то ему помочь, я останусь с ним.
- Что и требовалось доказать. Это ваша жизнь, Хильда, - говорит она холодно. - Если вам угодно ее ломать - ломайте на здоровье.
- Благодарю вас, баронесса. Я так и поступлю.
И разрыв свершен, теперь ни о каком примирении и речи быть не может. Еще пять минут проводят они вместе, а потом расстаются, едва прощаясь; будь они мужчинами - можно было бы ждать дома вызова, ночью сочинять завещание, а на рассвете ехать в осенний лес по хрупающим листьям, отпустив поводья, бок о бок с секундантом ("как кони медленно ступают..."); но они - женщины, они уносят холод в груди, усталое облегчение от обретенной свободы. Все равно Хильда выйдет замуж, даже если баронесса на колени встанет и взмолится: "Не делайте этого!". Так зачем же пачкаться на запыленном полу?
"...после ее замужества я перестала видеться с нею, не желая доставлять ей неудобства напоминаниями о нашей дружбе..."
Старая баронесса поправляет белые от пудры волосы. Она еще очень красива, она очаровывает молодых духом давнего, земного восемнадцатого века, повторенного в прежней империи (первой империи) и исчезнувшего вновь. Явится ли он когда-нибудь из небытия, воплотится ли в третий раз? Слава богам, она до этого не доживет. Последней либертенкой называют ее и удивленно шушукаются, бинокли приставляют к глазам, когда она входит в театральную ложу: где же бриллианты и шелка? где каскады бантов и кружев? на черном пиджаке белеет бутоньерка, словно пятнышко пудры. Неудобную одежду проще носить в молодости; она избавляется от громоздких нарядов, сжигает свой корсет, она эпатирует тихо и покойно, высоко несет белую голову, скрещивает ноги в хорошо сшитых брюках. Возраст дает свои привилегии, отчего бы не попользоваться ими? Ей повезло - она богата и одна, но не одинока; за гробом ее пройдет вереница любовников и любовниц, может быть, искренне плачущих о ней.
Но каждый год, когда императрице преподносят подарки ко дню рождения, баронесса присылает во дворец - где бы ни была, кого бы ни любила, - флакончик красного, киноварного лака для ногтей, лака цвета "вермильон". И неважно, узнаёт ли императрица об этих дарах, вспоминает ли тот июльский день и первое лето новой империи, и неважно, кто красит ей ногти на ногах, кто придерживает ее узкие ступни в ладонях. Баронесса возвращает ей прошлое, эгоистически отказывает в забвении. Ответа не надо, любое письмо она выбросила бы, не читая. Все слова уже сказаны, выбор был слишком очевиден - и баронесса не собирается его оспаривать даже теперь, когда исчезли все преграды к воссоединению.
"Я не завожу интрижек с замужними и вдовами, и ради нее я не сделаю исключения из правил..."
Кокетство и ложь. Она изменила бы свои правила, если б сама императрица, маленькая Хильда, пришла к ней и предложила мир. Но управление государством отнимает больше сил и приносит больше удовлетворения, чем секс. Или недолгое замужество отбило у нее вкус к плотской любви? Репутация женщины на престоле должна быть безупречна, императорам прощали любые причуды и глупости, а императрице не дождаться такого снисхождения. Да ей не привыкать подлаживаться под чужие вкусы. Только как ей скучно, наверно, десятилетиями играть одно и то же, с утра до вечера, без передышки: выпрямлять спину, милостиво улыбаться, сдерживать в узде огромную страну, за все отвечать, не зная ни минуты покоя. Как тоскливо сидеть одной на вершине и творить чужие судьбы, воровато закрывая чулками и туфлями накрашенные ногти.
И все-таки ей будут благодарны - не современники, так хотя бы потомки, - за то, что она смела прочь старые законы. Она была тогда молода, первый год вдовела, и старики восхищались ею, но не принимали всерьез, шептались сердито о безнравственности и легкомыслии, о необдуманности ее решений. Мыслимо ли поощрять разврат, обучая вместе мальчиков и девочек, разумно ли снимать ответственность за противоестественное влечение, безопасно ли отменять обязательный призыв - а если завтра война, если завтра восстание? Ваше величество, будьте благоразумны. Ах, с каким благоразумием она подписывала указ за указом, вырывала статью за статьей, ах, с каким наслаждением она крушила полумертвую империю, вершила свою месть. Вооруженная пером и безграничною властью, она расправлялась с прогнившими порядками, а может быть, и со своею жизнью. Надо было и ей глотнуть свежего воздуха напоследок, расчистить пространство для существования. Ведь ее впереди ждал долгий путь.
Нет, она совсем не состарилась, умница Хильда, уже давно передавшая трон своему сыну. Ее по-прежнему считают влиятельной фигурой, о симпатиях ее и антипатиях судят благоговейно, и, представляясь ко двору, пытаются ей понравиться. А у нее часы приема расписаны на полгода вперед, как у преуспевающего адвоката, и ни минутки свободной нет: сняв корону, она не отошла от дел. Она остановится, когда умрет, иначе праздность убьет ее вернее любой болезни. И баронесса этого не увидит: по заведенному порядку вещей умрет на восемь лет раньше и, лежа в гробу, подождет еще букета и соболезнований от императрицы.
"- Что вы будете делать, когда состаритесь? - спросила я.
- То же самое, что и сейчас, - ответила она".
Бессмысленный обрывок, банальный диалог воскрешает еще одну былую встречу, и баронесса улыбается, близоруко щурясь - не так-то легко разглядеть Хильду в такой дали. Кажется, она лежит на солнце, обещая бездельницей стать, и рубашка распахнута на ее груди. Это первое лето ее службы, эпоха высоких надежд. С альбомом для набросков сидит в траве баронесса и чертит почти вслепую, не ведая, что альбом останется на Одине, забудется в переезде, и рисунки канут вместе с тем летом и надеждами.
- Я выйду в отставку, - фантазирует Хильда, - и напишу мемуары...
- И называться они будут: "История моей карьеры или Под крылом белого флагмана", - отзывается баронесса. - Полежите так минуту, не двигайтесь. Кем вы будете, когда решите выйти в отставку?
- Военным министром... нет, премьер-министром.
- А если вы им не станете?
- Обязательно стану.
- И вы когда-нибудь все-таки захотите уйти в отставку?
- Да, когда-нибудь захочу.
Баронесса за нее сочиняет мемуары (интересно, сфальсифицирует ли кто-нибудь записки отставной императрицы?), складывает историю маленькой неудачливой карьеристки, разорвавшейся между амбициями и долгом. Глава о Хильде безобразно разрастается, рисунки заполняют отграниченное словами пространство. И чудится, будто у баронессы ничего в жизни не было, кроме ясноглазой девочки, барышни Мариендорф - до чего же обидно это превратное впечатление! Пора заканчивать, ей все равно не добиться желанной стройности; она любительница, и ей не пережить себя в книге. "...и все-таки когда-нибудь ее жизнь откроют заново, изучат и прочитают; когда-нибудь она оживет и из императрицы превратится в Хильду Мариендорф, и получит свою отставку. Я верю в это." Она перечитывает последнюю фразу, вымарывает "отставку" и пишет мелким, разборчивым почерком "свободу".
Каждую зиму, в день ее рождения, баронессе Вестфален присылают корзинку оранжерейных вишен.
А фик хорош, очень хорош, и лак цвета вермильон - просто убийственный
А лак - ну, я не виновата, что такой цвет есть! Но жаль было его упустить.)
Лак было упускать жаль!
А курение - у меня в первых фиках баронесса курила, если помнишь, а тут мне захотелось сделать финт и вывернуть по-иному. (а помнишь наши выдумки про Райнхарда, курившего по совету Оберштайна - для успокоения, и про то, как фройляйн стреляла у него сигариллки?)
И курение для успокоения нервов помню, как же! С тех пор император не мучал адмиралов скрипом цепи - он их обкуривал!
Бедные адмиралы! Они все, как один, стали пассивными курильщиками и мучениками.