Живи, а то хуже будет
Ну, начинаем эксперимент с однострочниками. Первый готов.
53. По заявке Ильхар: Аннероза и Магдалена, жизнь при кайзерском дворе. Алые и белые розы.
рейтинг G - Слишком много роз, - тихо говорит графиня Грюневальд.
- Не будьте так строги к своему племени, Аннероза, - отвечает ей баронесса Вестфален.
В беседке над прудом сидят они и смотрят в темную воду, где отражаются огни фейерверка. Музыка фальшивит нежно и глухо: оркестр играет всю ночь без перерыва, и к рассвету смычки выскальзывают у музыкантов из рук. Традиционный "Розовый бал" разделяет лето надвое: от него начинается спуск к тяжкой и торжественной осени. Но пока золото блещет не в листьях, а на шеях и на руках очаровательно раздетых дам, грудами срезанных цветов украшены залы и переходы беззаботного дворца. Розарии и оранжереи опустошены подчистую, от благоухания розового масла кружатся головы и развязываются язычки.
Гости разбиты на две партии - и это тоже традиция: алые и белые розы весело соперничают, то ли в память о какой-то древней войне, то ли просто в шутку. Никто из приглашенных до начала бала не знает, в какую партию попадет, с поклоном вручают им лакеи живые цветы (со стеблей непременно сострижены шипы), и до определенного часа "алые" и "белые" не смеют смешиваться, точно невидимая граница проходит между ними. Но в три часа преграда исчезает, гремит фейерверк, и разделенные разноцветными розами воссоединяются и вместе танцуют до рассвета.
- Вас не будут искать кавалеры? Вы убежали с бала, как Сандрильона... на месте ли ваши туфельки?
- Мне не хотелось танцевать сегодня, Магдалена. Все равно я танцую не так хорошо, как вы.
- Неправда.
- Вы не разубедите меня.
- Упрямица. Вы не простудитесь? Ночи сейчас свежие, а у воды прохладно...
- Мне не холодно.
Но баронесса не слушает ее или не верит, с настойчивостью старшей сестры развязывает газовый шарф и накидывает графине на плечи. Это дурная защита от утренней прохлады и росы, хрупкой графине просто не следует гулять по ночам в открытом платье. Недаром поговаривают, что у нее слабые легкие. Но на балу существуют правила, обязательные для всех, и она исполняет их с сухою и вызывающею педантичностью. У нее такая белая кожа, что пудра не нужна, ни пятнышка, ни прыщика не видно в декольте. Роза вправлена в высоко зачесанные волосы, и белые ее лепестки мягки и вялы. Она не выдержала духоты бальной залы, и ночной ветер уже не вдохнет в нее жизнь.
- Мы снова причислены к разным партиям, - замечает баронесса вполголоса. Алая роза приколота к ее корсажу, как кокарда. - Моя роза похожа на вырванное сердце.
- А моя?
- А ваша похожа на мотылька.
- Мотылька на булавке? - переспрашивает графиня и улыбается так, будто чувствует, как трепещет и бьется у нее в волосах пронзенная булавкой роза. - Да, это очень мило.
- Но вы не любите розы.
- Только белые. Мне всегда достается белая роза на этом балу, никогда - алая. Символично, не правда ли?
- Нисколько, - отвечает баронесса, - ведь Магдаленой зовут меня, а не вас. Белая роза должна быть моею.
Графиня не льет слезы ни над цветами, ни над собственной жизнью, а те, кто ведает раздачею роз, не так сильны в древней земной истории. Откуда им знать, что некогда белая роза была розой раскаявшейся грешницы? И если б они и знали - в каком грехе они посмели бы упрекнуть фаворитку его величества? Без тайного умысла вручают ей из года в год rosa alba, чтобы оттенить ее анемичную красоту, невинностью укрыть ее, как вуалью.
- Вы носите чужой цветок, Аннероза. Но ваш кроткий вид меня не проведет, я покажу вам, что принадлежит вам по праву.
- О, в самом деле?
Баронесса вынимает розу из ее волос. Белая головка дрябло болтается на стебле, из символа невинности превратившись в символ увядшей красоты, подступающей старости. Графиня плотнее запахивает шарф на груди: она озябла, но не хочет уходить, ей приятно скрыться в беседке со своею подругой. О чем она думает, чему улыбается холодно? Ее не ищут, все знают, что ей отсюда не ускользнуть. Но маленький бунт незаметно свершается в эту ночь: когда баронесса снимает с груди алую розу, вырванное сердце, и прикалывает ее к волосам графини, не в знак любви, а в знак свободы.
54. Я прошу прощения за этот однострочник: он мне не удался, и мне очень жаль. Но я так и не смогла выдумать ничего лучше. К сожалению, мне действительно не удается прочувствовать как следует этих героинь. Заказчики, простите меня.
По совместной заявке Lika_k и gr_gorinich: Доминик/Эльфрида, встреча в пост-каноне
рейтинг GВдова Бьюкок любила вязать в парке. Пустой дом был слишком велик для нее одной, она бы с радостью переехала в квартирку поменьше, но в семьдесят лет такие перемены даются труднее, чем в молодости. Она стала тяжела на подъем. И в погожие дни - а они были часты той осенью - она уходила по утрам в парк, садилась на скамейку и принималась вязать бесконечный шарф, начатый давно, когда муж ее был жив. С тех пор у нее не хватало духу взяться за что-то другое, она накидывала ряд за рядом, придумывала новые узоры, и шарф свивался в ее рабочей корзинке, как удав, - кольцами. Впрочем, вдова Бьюкок всегда любила вязать длинное и прямое.
Ту парочку она приметила сразу: по утрам в осеннем парке все прохожие были наперечет - няньки с колясками, две-три приятельницы (с ними вдова Бьюкок раскланивалась, не вставая) с внуками, студенты, срезавшие путь к музыкальной академии, чтобы поспеть к началу занятий. Если ветер дул с той стороны, в парк доносились обрывки гамм и пьес, и вдова Бьюкок бросала вязание, закрывала глаза и слушала музыку тихо и блаженно, словно сидела в концертном зале, как в молодости, когда они с мужем вместе ходили на симфонические вечера. Она даже узнавала иные отрывки, слух у нее пока был острый, и мурлыкала их под нос, стуча спицами, едва стихали звуки флейт и скрипок - то ли менялся ветер, то ли кончался урок. И в тот день, нагнувшись к корзинке за клубком, она сначала услыхала мягкий перебор фортепианных клавиш - будто кто-то пальцы разминал, готовясь к игре, - а потом подняла глаза и увидела, как две женщины подходят к скамейке напротив.
Они обе были нездешние, вдова Бьюкок никогда не встречала их прежде ни здесь, ни в городе. Если б они явились лет пять назад, пока еще шла война, их бы наверняка приняли за шпионок и забрали куда следует. В старом Альянсе не было ни женщин таких, ни нарядов, даже теперь, хоть границы и рухнули, моды в некогда разных государствах никак не желали слиться воедино: и то, что носили все в бывшей империи, высмеивали на Хайнессене. Но эти иностранки, похоже, не боялись насмешек - да и кто бы сейчас посмеялся над ними в пустом парке, не вдова же Бьюкок. Старость научила ее терпимости, но не отбила любопытства, и она поглядывала из-под очков на то, как женщины садятся рядом на скамейке - не то подружки, не то туристки, путешествующие без провожатых.
А ветер и вправду переменился и понес поперек аллеи тихий разговор, размывая голоса, съедая часть слов. И вдове Бьюкок не нужно было прислушиваться, чтобы разобрать, о чем беседуют эти женщины - только имен они не называли, и вдова, вспоминая после о них, мысленно называла одну женщину "рыжей", а вторую "белокурой", отметая остальные приметы. Белокурая была одета, как в театре: платье в пол, пелерина на плечах, - верно, из старых имперских дворян; и рядом с нею еще элегантнее казалась рыжая - вся в черном, словно в трауре, только юбка чересчур коротка. Она и говорила больше, а белокурая помалкивала, и куталась в свою пелерину, хоть солнце и грело по-летнему сквозь золотые купы кленов.
- ...и что мне с тобой теперь делать? - слышала вдова Бьюкок и вязала прилежно, опустив голову: мирная старая старушка на солнышке, позабывшая дома свой слуховой аппарат. - Конечно, я всегда рада тебя видеть, но... Я уже давно не играю в эти игры, и я...
Она не пыталась подслушивать специально, она сосредоточенно нанизывала петлю за петлей, из двух ниток вывязывая узор: что ей было за дело до чужих бесед и секретов? Рыжая выговаривала слова лениво и очень четко, и ветер легко подхватывал ее голос, почти не теряя слогов. О каком-то прошлом она вспоминала, о мужчинах, о чьем-то ребенке; возможно ли было, что она или ее белокурая собеседница тоже вдовела - с последней войны или раньше? Клены осыпались тихо, шелестели, сбрасывая листья, голые ветки поднимали к небу. И тогда вдова Бьюкок тоже смотрела вверх, на проплывающие облака.
И вдруг все оборвалось, даже клены замерли, и на той скамейке стало очень тихо. Толкая коляску, прошла по аллее молоденькая нянька, ни налево, ни направо не глядя. На золотых листьях остались две вдавленные линии от колес, ребенок захныкал тоненько - и тут же умолк: наверно, нянька сунула пустышку ему в рот.
- Милая, - вдруг сказала рыжая серьезно, - тебе не повезло. Если б ты искала ведьму, я бы тебе помогла. А если тебе нужна добрая фея, то ты обратилась не по адресу. Я чудесами не торгую.
Вдова Бьюкок прищурилась и на секунду, не дольше, перехватила взгляд белокурой. В глаза так и плеснуло злой зеленью. Петля соскочила тут же, и вдова наклонилась, подцепляя ее спицей: прежде петли не "убегали" у нее так легко, уже много, много лет она могла вязать вслепую. Но стоило отвлечься всерьез, как пришлось расплачиваться: нечего глазеть по сторонам. Лишь ветер пожалел ее и принес целиком ответ:
- Мне никакой помощи от тебя не нужно. Я, может быть, сама ведьма.
- О-о? - протянула рыжая, и низкий голос ее сорвался, захрипел, как у висельника. Простудилась она, что ли, в своем легком жакете, с открытою длинною шеей? - Ты высоко хватила. Но как хочешь, мне-то какое дело. Лучше тебе быть ведьмой, тогда нам будет проще столковаться.
- Я не хочу у тебя ничего просить.
- И правильно делаешь, денег я тебе все равно не дам.
- Мне не нужны твои деньги!
Она выкрикнула эти слова нервно и зло, и вдова Бьюкок снова упустила петлю. Как, оказывается, развинчены и сердиты были эти имперские подданные, даже молодые. Смену династий они приняли слишком близко к сердцу, только и ждали подходящего момента, чтобы сорваться в истерику. "Мы не такие, - думала вдова рассеянно, без гордости, - нет, мы все-таки не такие, мы гораздо спокойнее, и Александр никогда не раздражался по пустякам..." А на скамейке напротив быстро и неразборчиво говорили о чем-то - нет, теперь только белокурая говорила, и красные лихорадочные пятна горели у нее на щеках. "Ты ничего не понимаешь... я вне закона... в столице нельзя... мне надоело прятаться... не хочу... ненавижу... больше жить... некуда деться..." - фразы опять рвались на куски, а спицы щелкали, сплетая синюю и лазоревую нитки. А рыжая молчала и смотрела, как падают листья, не пытаясь ни слова вставить: быть может, она давно привыкла к таким жалобам, чужие слова ее не трогали и не досаждали ей. И когда наступило молчание, она положила ногу на ногу, покачала черною туфелькой и произнесла:
- Но если тебе некуда идти, пойдем со мною.
- Хватит так со мной шутить! Я тебе не позволю...
- Я не шучу, милая. Я говорю совершенно серьезно: пойдем со мною. Я, знаешь ли, тоже отвыкла жить одна.
Ветер утих. На башне пробило два часа: пора домой, обедать. Вдова Бьюкок сложила вязанье в неприятной тишине; ей даже показалось на миг, что она оглохла после последнего удара часов, и она забормотала себе под нос первое, что на ум пришло: "Я никому не желаю зла, не умею, я просто не знаю, как это делается" - в юности услышанную строчку то ли из песенки, то ли из стихов. А поверх ее бормотания успокоительно (нет, не оглохла, все в порядке) прозвучал молодой и беспомощный голос:
- Ты не в своем уме. Если узнают, что ты со мной связана, тебя могут арестовать. Мало ли что они подумают! Ты же сама говорила, что у тебя выспрашивали, где я прячусь...
- А мне плевать, - все с тем же ленивым и четким выговором ответила рыжая, - мне так хочется. И я никого не боюсь, пойми это, милая.
Вдова Бьюкок встала и замешкалась, протирая очки. Ее руки еще были ловки, и походка легка, и поясница почти не болела - так, покалывало что-то время от времени, если нагнешься неудачно. Аккуратно уложенную вязальную корзиночку она пристроила на локоть, как всегда, подняла голову - и не увидела никого напротив: лишь на опустевшую скамейку легли два кленовых листа. Как быстро они исчезли, подумала вдова, и не привиделись ли во сне? Может, она задремала, пригревшись на солнышке? Никогда прежде ее не смаривало так легко, видно, старость овладевала ею иначе, чем другими, вместо болей даровала сонливость. Как жаль, что ей приснились какие-то незнакомки, она бы предпочла еще разок увидеть своего мужа - на той скамейке напротив...
Глаза подвели вдову Бьюкок, и очки не помогли: она и не замечала, горестно покачивая головой, как по аллее уходили все дальше две женщины - рыжая в трауре и белокурая в длинном платье; уходили, взявшись за руки, будто студентки, без оглядки, без помехи, под кленами и потухшими фонарями. Но вдова их не видела, вдова возвращалась неторопливо в свой пустой и чистый дом, слишком просторный для нее одной.
55. Подоспел третий однострочник размером с полноценный драббл, и я сейчас опять буду извиняться перед заказчиком. Потому что в результате получилось нечто разухабистое, глумливое, стебное - и стеб и глум в концентрации "хоть топор повесь". Мне, право, даже стыдно. Но я искренне прошу: не принимайте это всерьез. Оно бессовестное, я знаю.
По заявке Erna_Y: Биттенфельд\Райнхард. Райнхард и Биттенфельд на классическом балете, Биттенфельд изнывает от скуки, и в мечтах представляет "богоподобного кайзера" на мостике космического корабля.
рейтинг PGКидали жребий за круглым столом, выбирали новую жертву. Никто не смел уклоняться от жеребьевки - кроме, разве что, Оберштайна, известного саботажника. Но по секретным разведданным из военного министерства не миновать ему было расплаты, и он без всякого жребия попадал под раздачу. И высокопоставленные имперские чины с чувством мрачного удовлетворения вытаскивали бумажки из специально принесенной соломенной шляпки. Где уж они ее раздобыли - одному Одину было известно.
Биттенфельду не повезло: ему досталась роковая бумажка. Слепой случай плевать хотел на то, что Биттенфельд всего два дня назад измаялся в опере, а на прошлой неделе - сопровождал его величество в галерею современного искусства. Слепой случай твердо полагал, что Биттенфельду позарез надо культурно просвещаться. Слепой случай утвердительно отвечал на отчаянный вопрос Биттенфельда: "А я что, рыжий?!". Рыжий, рыжий он был, и даже местами конопатый.
- Ну, Мюллер, - тоскливо и безнадежно спросил Биттенфельд, - давай поменяемся, а? В следующий раз я за тебя пойду, а сегодня сходи ты.
Разумеется, у Мюллера тут же нашлась гора неотложных дел. Биттенфельд не смел его винить, знал прекрасно, что, окажись на его месте, действовал бы точно так же. Но ужасно не хотелось в балет, даже в компании с императором. Тем более, что третьим к этой компании (не считая адъютантов и прочей мелкой сошки) примазался - пусть и не по своей воле! - военный министр Оберштайн, и одна мысль о его постной физиономии вызывала у Биттенфельда зубную боль.
- А может, фройляйн попросить? - продолжал Биттенфельд, обращаясь уже не к Мюллеру, а так, в пространство. - Она, наверно, балет любит, согласится сама...
Биттенфельд знал, что фройляйн не согласится, но с отчаяния цеплялся за соломинку. Адмиралы сочувственно пожимали плечами и переглядывались: с тех пор, как императора обуяла чистая страсть к искусству, кончилась спокойная жизнь у его подчиненных. И если, допустим, Меклингер без проблем переносил ударные дозы культурных мероприятий, то Биттенфельду приходилось туго.
- Ладно, - сказал он, покоряясь неизбежному, - ладно, я все понял. Сколько оно длится, это проклятое "Лебединое озеро"? Два часа, два с половиной? Говори, Меклингер, ты же знаешь.
- Три часа, с одним антрактом, - ответил Меклингер и поглядел сочувственно. - Четыре акта, два действия...
- Три часа... - со стоном повторил Биттенфельд и запустил руки в рыжую шевелюру. - Я же сдохну, честное слово.
Слово свое он не сдержал - и не сдох, а уснул при первых звуках увертюры. Слава богам, император сидел не рядом с ним, а через кресло, с Оберштайном по правую руку, с Кислингом - по левую, а Биттенфельда усадили рядом с Кислингом и даже программку вручили. И он честно прочитал либретто и заскучал: к чему зевать тут три часа, если все равно известно, чем все кончится? Это ж надо было - расписать в подробностях, кто в кого влюблен, кто на ком хочет жениться, и кто в результате умрет! Никакой интриги. Биттенфельд вздохнул, поудобнее устраиваясь в кресле, запасся терпением - но едва погас свет, а занавес пополз вверх, как глаза Биттенфельда сами собой закрылись, и сладкий сон сковал его члены.
Исчез темный зал, исчез Кислинг под боком, а Биттенфельд очутился на капитанском мостике "Брунгильды" (тоже, между прочим, белой, как лебедь). В иллюминаторах проносились астероиды и кометы, вражеские дивизии сдавались одна за другой, в эфире трещали сигналы капитуляции, а на возвышении царил он - император, в белом плаще с кровавым подбоем, с золотыми локонами, распущенными по плечам. По мановению его руки сходились флоты и вершились судьбы, рассыпались империи, зажигались звезды, а люди из праха возносились в поднебесье, в его сияющую обитель. И одним из этих людей был сам Биттенфельд, стоявший подле императора, в его лучезарном свете.
- А, адмирал Биттенфельд, - мелодично сказал император, - вы один остались со мною. Я всегда знал, что вы преданы мне и чисты душою.
- Ваше величество, неужели все покинули вас? - поразился Биттенфельд. Но и вправду - не маячили за плечами у императора фройляйн и Оберштайн, не топтались вокруг адмиралы, не вытягивались - грудь колесом - маршалы Роенталь и Миттермайер, даже маленький Эмиль не вертелся с подносом, преданно заглядывая в глаза. Пусто было, печально, голо. - Ваше величество, не может быть!
- Да, адмирал, да, все оставили меня, кроме вас. Но я не ошибся, вы и только вы пойдете за мною до конца. И если я сам покину вас, вы обязательно ко мне вернетесь, не правда ли?
- Ваше величество! - воскликнул Биттенфельд. - Да я за вас... да я вас... я же от всей души, чисто, пламенно!.. Ваше величество! Да я за вами на край света, да вот увидите, я...
Но он не успел договорить - император взмахнул плащом, как крылом, обернулся лебедем и упорхнул прочь. А на его месте немедленно возникли маршалы Роенталь и Миттермайер (где раньше-то были?) и принялись прощаться. Ну конечно, вспомнил Биттенфельд, ведь Роенталя назначили губернатором Хайнессена. Только разве он уже не там давным-давно? И прощались они как-то странно: Миттермайер стоял пригорюнившись, а Роенталь возвышался над ним, как каланча, махал пальцем и с жаром выговаривал ему за что-то, и чем больше он горячился, тем сильнее печалился Миттермайер. Но как ни старался Биттенфельд расслышать, о чем они толковали, голоса терялись, противная музыка все заглушала, и он уже отчаялся и хотел проснуться, как вдруг скрипки взвизгнули и умолкли, и в тишине Роенталь сказал громко и сурово:
- С Байерляйном не гуляй - ноги выдерну! Можешь раза два пройтись с императором.
Позвольте! - хотел возмутиться Биттенфельд. - Это с какой стати маршалу Миттермайеру можно прогуливаться с императором? Да кто он вообще такой? Где он - а где император! Но музыка нахлынула снова и смыла маршалов, а Биттенфельд остался один, как дурак, пылая праведным гневом. По-прежнему проносились мимо созвездия и туманности, по-прежнему звучали в эфире всевозможные сообщения от вражеских флотов - кто объявлял, что сдается, кто взывал о помощи, кто посылал его величество императора на... и только его величества-то и не было на капитанском мостике, и от одного вида пустого кресла у Биттенфельда щемило в груди, и чувство безысходного сиротства наполняло его сердце. Он всхлипнул и заерзал ("Тише, адмирал!" - шикнул бдительный Кислинг), и снова затих - потому что во сне внезапно распахнулась дверь, развернулась голубая ковровая дорожка, и по ней, как по реке, вплыл на великолепной ладье император, еще прекраснее, чем прежде, - и лебединые крылья, а может, даже ангельские, распустились у него за спиною. В воздухе разлился нежный цветочный аромат, на ковровой дорожке зацвели водяные лилии. И Биттенфельд понял, что император не гневается на него за нахальных Роенталя с Миттермайером, и едва не упал на колени от благодарности и счастья. А император сошел с ладьи, не замочив ног на ковровой дорожке, и лилии повернули к нему головки, как подсолнухи - к солнцу.
- Адмирал Биттенфельд, я премного доволен вами, - проговорил император, через плечо взглянув на Биттенфельда. Белая лилия сорвалась со стебля и, взлетев вверх, вплелась в густые солнечные пряди надо лбом; казалось прежде, нельзя ничего прибавить к его красоте, но цветок оттенил нежную белую кожу и сделал императора богоподобным. - Я знал, что ваша верность не знает сомнений и преград.
- Ваше величество! - с восторгом вскричал Биттенфельд. - Вы величайший человек во вселенной, вы мой кумир, вы лучший полководец всех времен и народов, вы... вы лев!
Император обратил к Биттенфельду свой сияющий лик: золотые волосы струились, словно львиная грива, глаза горели воинственно, и весь он был прекрасен, и пятна не было на нем. "Адмирал Биттенфельд, - произнес он гремящим голосом, - ваша преданность заслуживает самой высокой награды. Подойдите ближе". И Биттенфельд приблизился, дрожа всем телом, и увидел прямо у губ хрупкую белую руку, зажмурился и...
И в этот миг все смешалось, в сон откуда ни возьмись ворвался Роенталь и заорал:
- Ваше величество, вы левушка! Левушка с крылышками!
Все испортил, скотина разноглазая. Ни себе, ни людям. Специально выжидал небось, чтобы влезть, когда его не просят! Прекрасное лицо императора исказилось от гнева, крылья захлопали возмущенно, тонкие пальцы сжались в кулак, дабы покарать хама и грубияна - но Биттенфельд опередил его, схватил Роенталя за шиворот и выволок вон с капитанского мостика, приговаривая:
- Пошел, пошел отсюда, а то все Миттермайеру расскажу, нечего на чужое рот разевать! Тебя тут вообще быть не должно, ты на Хайнессене, вот и вали, шевели ластами! Марш, марш, м-м-маршал!
Несомненно, это был сон: наяву Биттенфельд даже в сильном раздражении не посмел бы сказать ничего подобного великолепному маршалу Роенталю, своему боевому товарищу, - ну а сам маршал Роенталь уж конечно не стал бы смиренно выталкиваться вон, а оказал бы сопротивление, и началась бы на капитанском мостике отменная драка. Грянула музычка легковесная и разгильдяйская, с глумливым каким-то оттенком, Роенталь вывернулся из рук Биттенфельда, превратился в муху и улетел, ехидно прожужжав: "Жжжжадина!". Не зря Биттенфельда мучили дурные предчувствия - этот коварный тип, как пить дать, имел виды на императора. "Не позволю! - лихорадочно подумал Биттенфельд. - Заслоню собой, если понадобится!" - но Роенталя уже и след простыл, и даже жужжание смолкло вдали. А император отбросил мухобойку, украшенную драгоценными каменьями, и сказал, лаская Биттенфельда лучистым взглядом:
- Адмирал Биттенфельд, за спасение моей жизни и моей чести вам полагается награда. Подойдите ближе.
У Биттенфельда подогнулись колени, сладкая слабость пронзила тело. Мог ли он поверить своим ушам? О, ради этого мгновения стоило подвергаться миллионам опасностей и выносить все невзгоды, стоило портить отношения с коллегами (ну, хотя бы с такими вредными, как Роенталь) и выслушивать унизительные выговоры за поражения и промахи. Император милостиво улыбнулся, раскинув нежно-белые крылья, и Биттенфельду почудилось - едва он приблизится, император обоймет его крыльями, заключит в белый кокон из перьев, как в раковину, и там, в этом блаженном уединении, они вдвоем... но дальше фантазия забуксовала, и кровь прилила к щекам.
- Ближе, ближе, - мягко повторил император, - в вашем словаре нет слова "отступление", адмирал Биттенфельд. Только вперед.
И Биттенфельд пошел вперед, в свой решительный и последний бой. Никто более не мог ему помешать, на капитанском мостике "Брунгильды" они были вдвоем - он и император, прекрасный и грозный, словно выстроенное к битве войско. Ах, как маняще улыбались его юношеские твердые губы, ах, как тонок был его стан в черном мундире, ах, как распускались за его спиною крылья, точно лепестки диковинного цветка. Отчего Биттенфельд никогда прежде не замечал, что служит не просто великому военачальнику и правителю, но человеку, превосходящему всех вокруг своею красотой? Он был слеп, как крот, как филин! Но он все-таки прозрел, и теперь брел к императору, повинуясь неодолимой силе соблазна, крепкой и липкой паутине любви.
- Ближе, - прошептал император, - ближе...
- Ваше величество! - простонал Биттенфельд, теряя разум, потянулся к его губам и... проснулся.
Стихали раскаты грома, и на сцене умирала над телом принца Зигфрида несчастная Одетта. Балет подходил к концу. "Тише..." - прошептал Кислинг, но Биттенфельд отмахнулся - что ему было до увещеваний, что ему было до умирающей Одетты, один император занимал его мысли!.. Он привстал с кресла ("Сядьте же, не мешайте!" - вконец рассердился всегда корректный Кислинг), устремляясь к императору, отчаянно желая продлить очарование и завершить сон, и... и рухнул на свое место, как подкошенный. Никогда еще реальность не вторгалась так грубо в хрупкие сновидения, никогда еще мечты не рушились так жестоко. Его величество мирно спал в своем кресле, прислонившись головою к плечу Оберштайна, и знать не знал, и ведать не ведал, что в сонном наваждении задолжал Биттенфельду поцелуй.
56. И последний однострочник готов: все, эксперимент можно считать завершенным. К сожалению - без всякого кокетства, серьезно говорю, - последний текст мне не удался совершенно точно. Даже заявку я не сумела выполнить толком. Поэтому опять - у заказчика прошу прощения, перед читателями сокрушенно развожу руками. Может быть, все дело в том, что я ума не приложу, как же все-таки танцуют танго. И юмор получился натянутым. А пейринг вроде бы и сложился, но тоже как-то... невесело, что ли.
По заявке Сын Дракона: Оберштайн/Райнхард, про то, как Оберштайн учил Райнхарда танцевать танго.
рейтинг PG - ...и поэтому вы должны научить меня танцевать танго.
Оберштайн даже не изменился в лице, услышав это требование. Только крепче стиснул руки за спиною, и губы сжал, чтоб не улыбнуться: что бы ни болтали о нем длинные языки, он не был лишен чувства юмора, а в сложившейся ситуации человек, хуже владеющий собой, уже хохотал бы во все горло, наплевав на субординацию и элементарные приличия. Стены адмиралтейства не слыхали до сих пор таких откровенно штатских нелепостей. Можно было бы обратить все в шутку - но день дураков миновал давным-давно, да и не праздновали его в империи серьезные люди.
- Но почему же танго, ваше превосходительство?
- Танго - мужской танец, - ответил адмирал Лоэнграмм нетерпеливо. - Не понимаю, что вас смущает, в танцах нет ничего предосудительного.
- Но почему вы решили взять в учителя именно меня?
- А кого еще? Фройляйн Мариендорф?
- Я ничего не имею против этой кандидатуры, хотя...
- Фройляйн Мариендорф - не мужчина. К тому же, она не умеет танцевать. К тому же, я проиграл ей пари, как я могу обращаться к ней с такой просьбой?
- Отчего бы вам не обратиться тогда к адмиралу Меклингеру? Он обладает разносторонними талантами, наверняка он мог бы преподать вам пару уроков.
- Не желаю.
Оберштайн вздохнул. За полтора года совместной работы он привык к своему командиру, по-своему даже привязался к нему, и готов был пожертвовать ради него многим: жизнью, честью, добрым именем. Но кто бы мог предвидеть, что адмирал Лоэнграмм, уже вышедший из подросткового возраста и обретший определенную рассудительность и похвальную выдержку, ввяжется сгоряча в идиотское пари с собственным секретарем - и проиграет? Вероятно, он плохо просчитал последствия, когда бился об заклад - его подловили, когда он был устал или рассеян. Весьма неприятный просчет - его не искупала даже мысль о том, что впредь адмирал будет осторожен. Оберштайн не ожидал подобной безответственности и от фройляйн Мариендорф, девицы разумной и серьезной, прежде не склонной к шуточкам. Откровенно говоря, он усматривал в этой вопиющей выходке явное влияние еще одной особы, с недавних пор завязавшей с фройляйн чрезвычайно тесное знакомство. Едва ли сама фройляйн могла додуматься до такой платы за проигранное пари без посторонней помощи. Круг посвященных неприятно расширялся.
- Ваше превосходительство, - начал он осторожно, - прошу прощения, но я вынужден задать вам этот вопрос: мое участие в вашей... выплате пари было также условлено заранее?
- Разумеется, нет. Но мне сообщили, что вы умеете танцевать этот танец. Кроме того, я рассчитываю на ваше молчание, нельзя допустить, чтобы эта история стала кому-нибудь известна.
- Вы совершенно правы. Кто еще знает об этом пари?
Адмирал скривился и назвал имя той самой особы, столь крепко сдружившейся с фройляйн Мариендорф. Подтвердились худшие опасения Оберштайна: эта женщина находила вкус в неприличных насмешках, и в ее присутствии даже умнице фройляйн изменял здравый смысл. Проигравший еще легко отделался, от него могли потребовать чего-нибудь и пострашнее танго. И попытка вмешать в это возмутительное происшествие Оберштайна выглядела куда как невинно и объяснимо - ведь адмирал попросту привык прибегать к его помощи в трудную минуту.
- Итак, я знаю, что вы умеете танцевать танго, и поэтому я требую, чтобы вы научили меня этому танцу как можно скорее. Вам все ясно?
- Ваше превосходительство, я не знаю, кто сообщил вам эти сведения обо мне, но этот человек сознательно или несознательно дезинформировал вас. Я не умею танцевать танго. Я почти не умею танцевать вообще. Разрешите идти?
- Не разрешаю, - отрезал адмирал Лоэнграмм и окинул Оберштайна оценивающим взглядом. - Тем лучше, что вы не умеете танцевать. Мы будем учиться вместе.
- Я предпочел бы не тратить время...
- Не смейте возражать.
- Да, ваше превосходительство.
Во всем следовало находить светлые стороны: да, адмирал не умел танцевать, но он был достаточно ловок и понятлив, чтобы овладеть хотя бы основными движениями, не отдавив учителю ноги. Да, сам Оберштайн никогда в жизни не танцевал танго, но у него оставалось пять часов до окончания рабочего дня, и за это время он мог освоить теорию танца в общих чертах. Наконец, проиграв однажды, адмирал, без сомнения, зарекался в будущем заключать бессмысленные пари - а значит, можно было не страшиться новых неприятностей.
- Когда вы желаете начать обучение? - церемонно спросил Оберштайн и поклонился, как заправский учитель танцев. - Боюсь, вам придется занять под уроки несколько свободных вечеров.
- Как можно скорее, у меня есть три дня.
- Три дня - это очень мало.
- У меня нет выбора, - с досадой ответил адмирал. - Или вы предлагаете мне отказаться и не платить?
- Это было бы разумно, но вы все равно не согласитесь.
- Это бесчестно - не платить за проигрыш. Довольно, Оберштайн, сегодня же вечером мы начнем, и не смейте возражать.
- Ваше превосходительство, - сказал Оберштайн совершенно серьезно, - разрешите обратиться к вам с просьбой?
- Слушаю вас.
Адмирал был снова важен и невозмутим: смущение прошло без следа, и разгладились сердитые морщинки на лбу. Едва заметная улыбка трогала губы; он словно знал, о чем его сейчас попросят, и заранее забавлялся, прикидывая - согласиться или отказать? А Оберштайн подошел ближе и оперся рукою на стол, наклоняясь к его лицу. Когда нужно было, он умел вести себя очень убедительно.
- Ваше превосходительство, - произнес он тихо, - в следующий раз спорьте с фройляйн осторожнее и заранее обговаривайте условия. И если она потребует, чтобы вы целовались со мной у нее на глазах - предупреждаю вас, я не соглашусь.
- О, - так же легко и тихо ответил адмирал, - вам не о чем беспокоиться. Вы же знаете, Оберштайн, что я никогда не целуюсь с вами на людях.
53. По заявке Ильхар: Аннероза и Магдалена, жизнь при кайзерском дворе. Алые и белые розы.
рейтинг G - Слишком много роз, - тихо говорит графиня Грюневальд.
- Не будьте так строги к своему племени, Аннероза, - отвечает ей баронесса Вестфален.
В беседке над прудом сидят они и смотрят в темную воду, где отражаются огни фейерверка. Музыка фальшивит нежно и глухо: оркестр играет всю ночь без перерыва, и к рассвету смычки выскальзывают у музыкантов из рук. Традиционный "Розовый бал" разделяет лето надвое: от него начинается спуск к тяжкой и торжественной осени. Но пока золото блещет не в листьях, а на шеях и на руках очаровательно раздетых дам, грудами срезанных цветов украшены залы и переходы беззаботного дворца. Розарии и оранжереи опустошены подчистую, от благоухания розового масла кружатся головы и развязываются язычки.
Гости разбиты на две партии - и это тоже традиция: алые и белые розы весело соперничают, то ли в память о какой-то древней войне, то ли просто в шутку. Никто из приглашенных до начала бала не знает, в какую партию попадет, с поклоном вручают им лакеи живые цветы (со стеблей непременно сострижены шипы), и до определенного часа "алые" и "белые" не смеют смешиваться, точно невидимая граница проходит между ними. Но в три часа преграда исчезает, гремит фейерверк, и разделенные разноцветными розами воссоединяются и вместе танцуют до рассвета.
- Вас не будут искать кавалеры? Вы убежали с бала, как Сандрильона... на месте ли ваши туфельки?
- Мне не хотелось танцевать сегодня, Магдалена. Все равно я танцую не так хорошо, как вы.
- Неправда.
- Вы не разубедите меня.
- Упрямица. Вы не простудитесь? Ночи сейчас свежие, а у воды прохладно...
- Мне не холодно.
Но баронесса не слушает ее или не верит, с настойчивостью старшей сестры развязывает газовый шарф и накидывает графине на плечи. Это дурная защита от утренней прохлады и росы, хрупкой графине просто не следует гулять по ночам в открытом платье. Недаром поговаривают, что у нее слабые легкие. Но на балу существуют правила, обязательные для всех, и она исполняет их с сухою и вызывающею педантичностью. У нее такая белая кожа, что пудра не нужна, ни пятнышка, ни прыщика не видно в декольте. Роза вправлена в высоко зачесанные волосы, и белые ее лепестки мягки и вялы. Она не выдержала духоты бальной залы, и ночной ветер уже не вдохнет в нее жизнь.
- Мы снова причислены к разным партиям, - замечает баронесса вполголоса. Алая роза приколота к ее корсажу, как кокарда. - Моя роза похожа на вырванное сердце.
- А моя?
- А ваша похожа на мотылька.
- Мотылька на булавке? - переспрашивает графиня и улыбается так, будто чувствует, как трепещет и бьется у нее в волосах пронзенная булавкой роза. - Да, это очень мило.
- Но вы не любите розы.
- Только белые. Мне всегда достается белая роза на этом балу, никогда - алая. Символично, не правда ли?
- Нисколько, - отвечает баронесса, - ведь Магдаленой зовут меня, а не вас. Белая роза должна быть моею.
Графиня не льет слезы ни над цветами, ни над собственной жизнью, а те, кто ведает раздачею роз, не так сильны в древней земной истории. Откуда им знать, что некогда белая роза была розой раскаявшейся грешницы? И если б они и знали - в каком грехе они посмели бы упрекнуть фаворитку его величества? Без тайного умысла вручают ей из года в год rosa alba, чтобы оттенить ее анемичную красоту, невинностью укрыть ее, как вуалью.
- Вы носите чужой цветок, Аннероза. Но ваш кроткий вид меня не проведет, я покажу вам, что принадлежит вам по праву.
- О, в самом деле?
Баронесса вынимает розу из ее волос. Белая головка дрябло болтается на стебле, из символа невинности превратившись в символ увядшей красоты, подступающей старости. Графиня плотнее запахивает шарф на груди: она озябла, но не хочет уходить, ей приятно скрыться в беседке со своею подругой. О чем она думает, чему улыбается холодно? Ее не ищут, все знают, что ей отсюда не ускользнуть. Но маленький бунт незаметно свершается в эту ночь: когда баронесса снимает с груди алую розу, вырванное сердце, и прикалывает ее к волосам графини, не в знак любви, а в знак свободы.
54. Я прошу прощения за этот однострочник: он мне не удался, и мне очень жаль. Но я так и не смогла выдумать ничего лучше. К сожалению, мне действительно не удается прочувствовать как следует этих героинь. Заказчики, простите меня.
По совместной заявке Lika_k и gr_gorinich: Доминик/Эльфрида, встреча в пост-каноне
рейтинг GВдова Бьюкок любила вязать в парке. Пустой дом был слишком велик для нее одной, она бы с радостью переехала в квартирку поменьше, но в семьдесят лет такие перемены даются труднее, чем в молодости. Она стала тяжела на подъем. И в погожие дни - а они были часты той осенью - она уходила по утрам в парк, садилась на скамейку и принималась вязать бесконечный шарф, начатый давно, когда муж ее был жив. С тех пор у нее не хватало духу взяться за что-то другое, она накидывала ряд за рядом, придумывала новые узоры, и шарф свивался в ее рабочей корзинке, как удав, - кольцами. Впрочем, вдова Бьюкок всегда любила вязать длинное и прямое.
Ту парочку она приметила сразу: по утрам в осеннем парке все прохожие были наперечет - няньки с колясками, две-три приятельницы (с ними вдова Бьюкок раскланивалась, не вставая) с внуками, студенты, срезавшие путь к музыкальной академии, чтобы поспеть к началу занятий. Если ветер дул с той стороны, в парк доносились обрывки гамм и пьес, и вдова Бьюкок бросала вязание, закрывала глаза и слушала музыку тихо и блаженно, словно сидела в концертном зале, как в молодости, когда они с мужем вместе ходили на симфонические вечера. Она даже узнавала иные отрывки, слух у нее пока был острый, и мурлыкала их под нос, стуча спицами, едва стихали звуки флейт и скрипок - то ли менялся ветер, то ли кончался урок. И в тот день, нагнувшись к корзинке за клубком, она сначала услыхала мягкий перебор фортепианных клавиш - будто кто-то пальцы разминал, готовясь к игре, - а потом подняла глаза и увидела, как две женщины подходят к скамейке напротив.
Они обе были нездешние, вдова Бьюкок никогда не встречала их прежде ни здесь, ни в городе. Если б они явились лет пять назад, пока еще шла война, их бы наверняка приняли за шпионок и забрали куда следует. В старом Альянсе не было ни женщин таких, ни нарядов, даже теперь, хоть границы и рухнули, моды в некогда разных государствах никак не желали слиться воедино: и то, что носили все в бывшей империи, высмеивали на Хайнессене. Но эти иностранки, похоже, не боялись насмешек - да и кто бы сейчас посмеялся над ними в пустом парке, не вдова же Бьюкок. Старость научила ее терпимости, но не отбила любопытства, и она поглядывала из-под очков на то, как женщины садятся рядом на скамейке - не то подружки, не то туристки, путешествующие без провожатых.
А ветер и вправду переменился и понес поперек аллеи тихий разговор, размывая голоса, съедая часть слов. И вдове Бьюкок не нужно было прислушиваться, чтобы разобрать, о чем беседуют эти женщины - только имен они не называли, и вдова, вспоминая после о них, мысленно называла одну женщину "рыжей", а вторую "белокурой", отметая остальные приметы. Белокурая была одета, как в театре: платье в пол, пелерина на плечах, - верно, из старых имперских дворян; и рядом с нею еще элегантнее казалась рыжая - вся в черном, словно в трауре, только юбка чересчур коротка. Она и говорила больше, а белокурая помалкивала, и куталась в свою пелерину, хоть солнце и грело по-летнему сквозь золотые купы кленов.
- ...и что мне с тобой теперь делать? - слышала вдова Бьюкок и вязала прилежно, опустив голову: мирная старая старушка на солнышке, позабывшая дома свой слуховой аппарат. - Конечно, я всегда рада тебя видеть, но... Я уже давно не играю в эти игры, и я...
Она не пыталась подслушивать специально, она сосредоточенно нанизывала петлю за петлей, из двух ниток вывязывая узор: что ей было за дело до чужих бесед и секретов? Рыжая выговаривала слова лениво и очень четко, и ветер легко подхватывал ее голос, почти не теряя слогов. О каком-то прошлом она вспоминала, о мужчинах, о чьем-то ребенке; возможно ли было, что она или ее белокурая собеседница тоже вдовела - с последней войны или раньше? Клены осыпались тихо, шелестели, сбрасывая листья, голые ветки поднимали к небу. И тогда вдова Бьюкок тоже смотрела вверх, на проплывающие облака.
И вдруг все оборвалось, даже клены замерли, и на той скамейке стало очень тихо. Толкая коляску, прошла по аллее молоденькая нянька, ни налево, ни направо не глядя. На золотых листьях остались две вдавленные линии от колес, ребенок захныкал тоненько - и тут же умолк: наверно, нянька сунула пустышку ему в рот.
- Милая, - вдруг сказала рыжая серьезно, - тебе не повезло. Если б ты искала ведьму, я бы тебе помогла. А если тебе нужна добрая фея, то ты обратилась не по адресу. Я чудесами не торгую.
Вдова Бьюкок прищурилась и на секунду, не дольше, перехватила взгляд белокурой. В глаза так и плеснуло злой зеленью. Петля соскочила тут же, и вдова наклонилась, подцепляя ее спицей: прежде петли не "убегали" у нее так легко, уже много, много лет она могла вязать вслепую. Но стоило отвлечься всерьез, как пришлось расплачиваться: нечего глазеть по сторонам. Лишь ветер пожалел ее и принес целиком ответ:
- Мне никакой помощи от тебя не нужно. Я, может быть, сама ведьма.
- О-о? - протянула рыжая, и низкий голос ее сорвался, захрипел, как у висельника. Простудилась она, что ли, в своем легком жакете, с открытою длинною шеей? - Ты высоко хватила. Но как хочешь, мне-то какое дело. Лучше тебе быть ведьмой, тогда нам будет проще столковаться.
- Я не хочу у тебя ничего просить.
- И правильно делаешь, денег я тебе все равно не дам.
- Мне не нужны твои деньги!
Она выкрикнула эти слова нервно и зло, и вдова Бьюкок снова упустила петлю. Как, оказывается, развинчены и сердиты были эти имперские подданные, даже молодые. Смену династий они приняли слишком близко к сердцу, только и ждали подходящего момента, чтобы сорваться в истерику. "Мы не такие, - думала вдова рассеянно, без гордости, - нет, мы все-таки не такие, мы гораздо спокойнее, и Александр никогда не раздражался по пустякам..." А на скамейке напротив быстро и неразборчиво говорили о чем-то - нет, теперь только белокурая говорила, и красные лихорадочные пятна горели у нее на щеках. "Ты ничего не понимаешь... я вне закона... в столице нельзя... мне надоело прятаться... не хочу... ненавижу... больше жить... некуда деться..." - фразы опять рвались на куски, а спицы щелкали, сплетая синюю и лазоревую нитки. А рыжая молчала и смотрела, как падают листья, не пытаясь ни слова вставить: быть может, она давно привыкла к таким жалобам, чужие слова ее не трогали и не досаждали ей. И когда наступило молчание, она положила ногу на ногу, покачала черною туфелькой и произнесла:
- Но если тебе некуда идти, пойдем со мною.
- Хватит так со мной шутить! Я тебе не позволю...
- Я не шучу, милая. Я говорю совершенно серьезно: пойдем со мною. Я, знаешь ли, тоже отвыкла жить одна.
Ветер утих. На башне пробило два часа: пора домой, обедать. Вдова Бьюкок сложила вязанье в неприятной тишине; ей даже показалось на миг, что она оглохла после последнего удара часов, и она забормотала себе под нос первое, что на ум пришло: "Я никому не желаю зла, не умею, я просто не знаю, как это делается" - в юности услышанную строчку то ли из песенки, то ли из стихов. А поверх ее бормотания успокоительно (нет, не оглохла, все в порядке) прозвучал молодой и беспомощный голос:
- Ты не в своем уме. Если узнают, что ты со мной связана, тебя могут арестовать. Мало ли что они подумают! Ты же сама говорила, что у тебя выспрашивали, где я прячусь...
- А мне плевать, - все с тем же ленивым и четким выговором ответила рыжая, - мне так хочется. И я никого не боюсь, пойми это, милая.
Вдова Бьюкок встала и замешкалась, протирая очки. Ее руки еще были ловки, и походка легка, и поясница почти не болела - так, покалывало что-то время от времени, если нагнешься неудачно. Аккуратно уложенную вязальную корзиночку она пристроила на локоть, как всегда, подняла голову - и не увидела никого напротив: лишь на опустевшую скамейку легли два кленовых листа. Как быстро они исчезли, подумала вдова, и не привиделись ли во сне? Может, она задремала, пригревшись на солнышке? Никогда прежде ее не смаривало так легко, видно, старость овладевала ею иначе, чем другими, вместо болей даровала сонливость. Как жаль, что ей приснились какие-то незнакомки, она бы предпочла еще разок увидеть своего мужа - на той скамейке напротив...
Глаза подвели вдову Бьюкок, и очки не помогли: она и не замечала, горестно покачивая головой, как по аллее уходили все дальше две женщины - рыжая в трауре и белокурая в длинном платье; уходили, взявшись за руки, будто студентки, без оглядки, без помехи, под кленами и потухшими фонарями. Но вдова их не видела, вдова возвращалась неторопливо в свой пустой и чистый дом, слишком просторный для нее одной.
55. Подоспел третий однострочник размером с полноценный драббл, и я сейчас опять буду извиняться перед заказчиком. Потому что в результате получилось нечто разухабистое, глумливое, стебное - и стеб и глум в концентрации "хоть топор повесь". Мне, право, даже стыдно. Но я искренне прошу: не принимайте это всерьез. Оно бессовестное, я знаю.
По заявке Erna_Y: Биттенфельд\Райнхард. Райнхард и Биттенфельд на классическом балете, Биттенфельд изнывает от скуки, и в мечтах представляет "богоподобного кайзера" на мостике космического корабля.
рейтинг PGКидали жребий за круглым столом, выбирали новую жертву. Никто не смел уклоняться от жеребьевки - кроме, разве что, Оберштайна, известного саботажника. Но по секретным разведданным из военного министерства не миновать ему было расплаты, и он без всякого жребия попадал под раздачу. И высокопоставленные имперские чины с чувством мрачного удовлетворения вытаскивали бумажки из специально принесенной соломенной шляпки. Где уж они ее раздобыли - одному Одину было известно.
Биттенфельду не повезло: ему досталась роковая бумажка. Слепой случай плевать хотел на то, что Биттенфельд всего два дня назад измаялся в опере, а на прошлой неделе - сопровождал его величество в галерею современного искусства. Слепой случай твердо полагал, что Биттенфельду позарез надо культурно просвещаться. Слепой случай утвердительно отвечал на отчаянный вопрос Биттенфельда: "А я что, рыжий?!". Рыжий, рыжий он был, и даже местами конопатый.
- Ну, Мюллер, - тоскливо и безнадежно спросил Биттенфельд, - давай поменяемся, а? В следующий раз я за тебя пойду, а сегодня сходи ты.
Разумеется, у Мюллера тут же нашлась гора неотложных дел. Биттенфельд не смел его винить, знал прекрасно, что, окажись на его месте, действовал бы точно так же. Но ужасно не хотелось в балет, даже в компании с императором. Тем более, что третьим к этой компании (не считая адъютантов и прочей мелкой сошки) примазался - пусть и не по своей воле! - военный министр Оберштайн, и одна мысль о его постной физиономии вызывала у Биттенфельда зубную боль.
- А может, фройляйн попросить? - продолжал Биттенфельд, обращаясь уже не к Мюллеру, а так, в пространство. - Она, наверно, балет любит, согласится сама...
Биттенфельд знал, что фройляйн не согласится, но с отчаяния цеплялся за соломинку. Адмиралы сочувственно пожимали плечами и переглядывались: с тех пор, как императора обуяла чистая страсть к искусству, кончилась спокойная жизнь у его подчиненных. И если, допустим, Меклингер без проблем переносил ударные дозы культурных мероприятий, то Биттенфельду приходилось туго.
- Ладно, - сказал он, покоряясь неизбежному, - ладно, я все понял. Сколько оно длится, это проклятое "Лебединое озеро"? Два часа, два с половиной? Говори, Меклингер, ты же знаешь.
- Три часа, с одним антрактом, - ответил Меклингер и поглядел сочувственно. - Четыре акта, два действия...
- Три часа... - со стоном повторил Биттенфельд и запустил руки в рыжую шевелюру. - Я же сдохну, честное слово.
Слово свое он не сдержал - и не сдох, а уснул при первых звуках увертюры. Слава богам, император сидел не рядом с ним, а через кресло, с Оберштайном по правую руку, с Кислингом - по левую, а Биттенфельда усадили рядом с Кислингом и даже программку вручили. И он честно прочитал либретто и заскучал: к чему зевать тут три часа, если все равно известно, чем все кончится? Это ж надо было - расписать в подробностях, кто в кого влюблен, кто на ком хочет жениться, и кто в результате умрет! Никакой интриги. Биттенфельд вздохнул, поудобнее устраиваясь в кресле, запасся терпением - но едва погас свет, а занавес пополз вверх, как глаза Биттенфельда сами собой закрылись, и сладкий сон сковал его члены.
Исчез темный зал, исчез Кислинг под боком, а Биттенфельд очутился на капитанском мостике "Брунгильды" (тоже, между прочим, белой, как лебедь). В иллюминаторах проносились астероиды и кометы, вражеские дивизии сдавались одна за другой, в эфире трещали сигналы капитуляции, а на возвышении царил он - император, в белом плаще с кровавым подбоем, с золотыми локонами, распущенными по плечам. По мановению его руки сходились флоты и вершились судьбы, рассыпались империи, зажигались звезды, а люди из праха возносились в поднебесье, в его сияющую обитель. И одним из этих людей был сам Биттенфельд, стоявший подле императора, в его лучезарном свете.
- А, адмирал Биттенфельд, - мелодично сказал император, - вы один остались со мною. Я всегда знал, что вы преданы мне и чисты душою.
- Ваше величество, неужели все покинули вас? - поразился Биттенфельд. Но и вправду - не маячили за плечами у императора фройляйн и Оберштайн, не топтались вокруг адмиралы, не вытягивались - грудь колесом - маршалы Роенталь и Миттермайер, даже маленький Эмиль не вертелся с подносом, преданно заглядывая в глаза. Пусто было, печально, голо. - Ваше величество, не может быть!
- Да, адмирал, да, все оставили меня, кроме вас. Но я не ошибся, вы и только вы пойдете за мною до конца. И если я сам покину вас, вы обязательно ко мне вернетесь, не правда ли?
- Ваше величество! - воскликнул Биттенфельд. - Да я за вас... да я вас... я же от всей души, чисто, пламенно!.. Ваше величество! Да я за вами на край света, да вот увидите, я...
Но он не успел договорить - император взмахнул плащом, как крылом, обернулся лебедем и упорхнул прочь. А на его месте немедленно возникли маршалы Роенталь и Миттермайер (где раньше-то были?) и принялись прощаться. Ну конечно, вспомнил Биттенфельд, ведь Роенталя назначили губернатором Хайнессена. Только разве он уже не там давным-давно? И прощались они как-то странно: Миттермайер стоял пригорюнившись, а Роенталь возвышался над ним, как каланча, махал пальцем и с жаром выговаривал ему за что-то, и чем больше он горячился, тем сильнее печалился Миттермайер. Но как ни старался Биттенфельд расслышать, о чем они толковали, голоса терялись, противная музыка все заглушала, и он уже отчаялся и хотел проснуться, как вдруг скрипки взвизгнули и умолкли, и в тишине Роенталь сказал громко и сурово:
- С Байерляйном не гуляй - ноги выдерну! Можешь раза два пройтись с императором.
Позвольте! - хотел возмутиться Биттенфельд. - Это с какой стати маршалу Миттермайеру можно прогуливаться с императором? Да кто он вообще такой? Где он - а где император! Но музыка нахлынула снова и смыла маршалов, а Биттенфельд остался один, как дурак, пылая праведным гневом. По-прежнему проносились мимо созвездия и туманности, по-прежнему звучали в эфире всевозможные сообщения от вражеских флотов - кто объявлял, что сдается, кто взывал о помощи, кто посылал его величество императора на... и только его величества-то и не было на капитанском мостике, и от одного вида пустого кресла у Биттенфельда щемило в груди, и чувство безысходного сиротства наполняло его сердце. Он всхлипнул и заерзал ("Тише, адмирал!" - шикнул бдительный Кислинг), и снова затих - потому что во сне внезапно распахнулась дверь, развернулась голубая ковровая дорожка, и по ней, как по реке, вплыл на великолепной ладье император, еще прекраснее, чем прежде, - и лебединые крылья, а может, даже ангельские, распустились у него за спиною. В воздухе разлился нежный цветочный аромат, на ковровой дорожке зацвели водяные лилии. И Биттенфельд понял, что император не гневается на него за нахальных Роенталя с Миттермайером, и едва не упал на колени от благодарности и счастья. А император сошел с ладьи, не замочив ног на ковровой дорожке, и лилии повернули к нему головки, как подсолнухи - к солнцу.
- Адмирал Биттенфельд, я премного доволен вами, - проговорил император, через плечо взглянув на Биттенфельда. Белая лилия сорвалась со стебля и, взлетев вверх, вплелась в густые солнечные пряди надо лбом; казалось прежде, нельзя ничего прибавить к его красоте, но цветок оттенил нежную белую кожу и сделал императора богоподобным. - Я знал, что ваша верность не знает сомнений и преград.
- Ваше величество! - с восторгом вскричал Биттенфельд. - Вы величайший человек во вселенной, вы мой кумир, вы лучший полководец всех времен и народов, вы... вы лев!
Император обратил к Биттенфельду свой сияющий лик: золотые волосы струились, словно львиная грива, глаза горели воинственно, и весь он был прекрасен, и пятна не было на нем. "Адмирал Биттенфельд, - произнес он гремящим голосом, - ваша преданность заслуживает самой высокой награды. Подойдите ближе". И Биттенфельд приблизился, дрожа всем телом, и увидел прямо у губ хрупкую белую руку, зажмурился и...
И в этот миг все смешалось, в сон откуда ни возьмись ворвался Роенталь и заорал:
- Ваше величество, вы левушка! Левушка с крылышками!
Все испортил, скотина разноглазая. Ни себе, ни людям. Специально выжидал небось, чтобы влезть, когда его не просят! Прекрасное лицо императора исказилось от гнева, крылья захлопали возмущенно, тонкие пальцы сжались в кулак, дабы покарать хама и грубияна - но Биттенфельд опередил его, схватил Роенталя за шиворот и выволок вон с капитанского мостика, приговаривая:
- Пошел, пошел отсюда, а то все Миттермайеру расскажу, нечего на чужое рот разевать! Тебя тут вообще быть не должно, ты на Хайнессене, вот и вали, шевели ластами! Марш, марш, м-м-маршал!
Несомненно, это был сон: наяву Биттенфельд даже в сильном раздражении не посмел бы сказать ничего подобного великолепному маршалу Роенталю, своему боевому товарищу, - ну а сам маршал Роенталь уж конечно не стал бы смиренно выталкиваться вон, а оказал бы сопротивление, и началась бы на капитанском мостике отменная драка. Грянула музычка легковесная и разгильдяйская, с глумливым каким-то оттенком, Роенталь вывернулся из рук Биттенфельда, превратился в муху и улетел, ехидно прожужжав: "Жжжжадина!". Не зря Биттенфельда мучили дурные предчувствия - этот коварный тип, как пить дать, имел виды на императора. "Не позволю! - лихорадочно подумал Биттенфельд. - Заслоню собой, если понадобится!" - но Роенталя уже и след простыл, и даже жужжание смолкло вдали. А император отбросил мухобойку, украшенную драгоценными каменьями, и сказал, лаская Биттенфельда лучистым взглядом:
- Адмирал Биттенфельд, за спасение моей жизни и моей чести вам полагается награда. Подойдите ближе.
У Биттенфельда подогнулись колени, сладкая слабость пронзила тело. Мог ли он поверить своим ушам? О, ради этого мгновения стоило подвергаться миллионам опасностей и выносить все невзгоды, стоило портить отношения с коллегами (ну, хотя бы с такими вредными, как Роенталь) и выслушивать унизительные выговоры за поражения и промахи. Император милостиво улыбнулся, раскинув нежно-белые крылья, и Биттенфельду почудилось - едва он приблизится, император обоймет его крыльями, заключит в белый кокон из перьев, как в раковину, и там, в этом блаженном уединении, они вдвоем... но дальше фантазия забуксовала, и кровь прилила к щекам.
- Ближе, ближе, - мягко повторил император, - в вашем словаре нет слова "отступление", адмирал Биттенфельд. Только вперед.
И Биттенфельд пошел вперед, в свой решительный и последний бой. Никто более не мог ему помешать, на капитанском мостике "Брунгильды" они были вдвоем - он и император, прекрасный и грозный, словно выстроенное к битве войско. Ах, как маняще улыбались его юношеские твердые губы, ах, как тонок был его стан в черном мундире, ах, как распускались за его спиною крылья, точно лепестки диковинного цветка. Отчего Биттенфельд никогда прежде не замечал, что служит не просто великому военачальнику и правителю, но человеку, превосходящему всех вокруг своею красотой? Он был слеп, как крот, как филин! Но он все-таки прозрел, и теперь брел к императору, повинуясь неодолимой силе соблазна, крепкой и липкой паутине любви.
- Ближе, - прошептал император, - ближе...
- Ваше величество! - простонал Биттенфельд, теряя разум, потянулся к его губам и... проснулся.
Стихали раскаты грома, и на сцене умирала над телом принца Зигфрида несчастная Одетта. Балет подходил к концу. "Тише..." - прошептал Кислинг, но Биттенфельд отмахнулся - что ему было до увещеваний, что ему было до умирающей Одетты, один император занимал его мысли!.. Он привстал с кресла ("Сядьте же, не мешайте!" - вконец рассердился всегда корректный Кислинг), устремляясь к императору, отчаянно желая продлить очарование и завершить сон, и... и рухнул на свое место, как подкошенный. Никогда еще реальность не вторгалась так грубо в хрупкие сновидения, никогда еще мечты не рушились так жестоко. Его величество мирно спал в своем кресле, прислонившись головою к плечу Оберштайна, и знать не знал, и ведать не ведал, что в сонном наваждении задолжал Биттенфельду поцелуй.
56. И последний однострочник готов: все, эксперимент можно считать завершенным. К сожалению - без всякого кокетства, серьезно говорю, - последний текст мне не удался совершенно точно. Даже заявку я не сумела выполнить толком. Поэтому опять - у заказчика прошу прощения, перед читателями сокрушенно развожу руками. Может быть, все дело в том, что я ума не приложу, как же все-таки танцуют танго. И юмор получился натянутым. А пейринг вроде бы и сложился, но тоже как-то... невесело, что ли.
По заявке Сын Дракона: Оберштайн/Райнхард, про то, как Оберштайн учил Райнхарда танцевать танго.
рейтинг PG - ...и поэтому вы должны научить меня танцевать танго.
Оберштайн даже не изменился в лице, услышав это требование. Только крепче стиснул руки за спиною, и губы сжал, чтоб не улыбнуться: что бы ни болтали о нем длинные языки, он не был лишен чувства юмора, а в сложившейся ситуации человек, хуже владеющий собой, уже хохотал бы во все горло, наплевав на субординацию и элементарные приличия. Стены адмиралтейства не слыхали до сих пор таких откровенно штатских нелепостей. Можно было бы обратить все в шутку - но день дураков миновал давным-давно, да и не праздновали его в империи серьезные люди.
- Но почему же танго, ваше превосходительство?
- Танго - мужской танец, - ответил адмирал Лоэнграмм нетерпеливо. - Не понимаю, что вас смущает, в танцах нет ничего предосудительного.
- Но почему вы решили взять в учителя именно меня?
- А кого еще? Фройляйн Мариендорф?
- Я ничего не имею против этой кандидатуры, хотя...
- Фройляйн Мариендорф - не мужчина. К тому же, она не умеет танцевать. К тому же, я проиграл ей пари, как я могу обращаться к ней с такой просьбой?
- Отчего бы вам не обратиться тогда к адмиралу Меклингеру? Он обладает разносторонними талантами, наверняка он мог бы преподать вам пару уроков.
- Не желаю.
Оберштайн вздохнул. За полтора года совместной работы он привык к своему командиру, по-своему даже привязался к нему, и готов был пожертвовать ради него многим: жизнью, честью, добрым именем. Но кто бы мог предвидеть, что адмирал Лоэнграмм, уже вышедший из подросткового возраста и обретший определенную рассудительность и похвальную выдержку, ввяжется сгоряча в идиотское пари с собственным секретарем - и проиграет? Вероятно, он плохо просчитал последствия, когда бился об заклад - его подловили, когда он был устал или рассеян. Весьма неприятный просчет - его не искупала даже мысль о том, что впредь адмирал будет осторожен. Оберштайн не ожидал подобной безответственности и от фройляйн Мариендорф, девицы разумной и серьезной, прежде не склонной к шуточкам. Откровенно говоря, он усматривал в этой вопиющей выходке явное влияние еще одной особы, с недавних пор завязавшей с фройляйн чрезвычайно тесное знакомство. Едва ли сама фройляйн могла додуматься до такой платы за проигранное пари без посторонней помощи. Круг посвященных неприятно расширялся.
- Ваше превосходительство, - начал он осторожно, - прошу прощения, но я вынужден задать вам этот вопрос: мое участие в вашей... выплате пари было также условлено заранее?
- Разумеется, нет. Но мне сообщили, что вы умеете танцевать этот танец. Кроме того, я рассчитываю на ваше молчание, нельзя допустить, чтобы эта история стала кому-нибудь известна.
- Вы совершенно правы. Кто еще знает об этом пари?
Адмирал скривился и назвал имя той самой особы, столь крепко сдружившейся с фройляйн Мариендорф. Подтвердились худшие опасения Оберштайна: эта женщина находила вкус в неприличных насмешках, и в ее присутствии даже умнице фройляйн изменял здравый смысл. Проигравший еще легко отделался, от него могли потребовать чего-нибудь и пострашнее танго. И попытка вмешать в это возмутительное происшествие Оберштайна выглядела куда как невинно и объяснимо - ведь адмирал попросту привык прибегать к его помощи в трудную минуту.
- Итак, я знаю, что вы умеете танцевать танго, и поэтому я требую, чтобы вы научили меня этому танцу как можно скорее. Вам все ясно?
- Ваше превосходительство, я не знаю, кто сообщил вам эти сведения обо мне, но этот человек сознательно или несознательно дезинформировал вас. Я не умею танцевать танго. Я почти не умею танцевать вообще. Разрешите идти?
- Не разрешаю, - отрезал адмирал Лоэнграмм и окинул Оберштайна оценивающим взглядом. - Тем лучше, что вы не умеете танцевать. Мы будем учиться вместе.
- Я предпочел бы не тратить время...
- Не смейте возражать.
- Да, ваше превосходительство.
Во всем следовало находить светлые стороны: да, адмирал не умел танцевать, но он был достаточно ловок и понятлив, чтобы овладеть хотя бы основными движениями, не отдавив учителю ноги. Да, сам Оберштайн никогда в жизни не танцевал танго, но у него оставалось пять часов до окончания рабочего дня, и за это время он мог освоить теорию танца в общих чертах. Наконец, проиграв однажды, адмирал, без сомнения, зарекался в будущем заключать бессмысленные пари - а значит, можно было не страшиться новых неприятностей.
- Когда вы желаете начать обучение? - церемонно спросил Оберштайн и поклонился, как заправский учитель танцев. - Боюсь, вам придется занять под уроки несколько свободных вечеров.
- Как можно скорее, у меня есть три дня.
- Три дня - это очень мало.
- У меня нет выбора, - с досадой ответил адмирал. - Или вы предлагаете мне отказаться и не платить?
- Это было бы разумно, но вы все равно не согласитесь.
- Это бесчестно - не платить за проигрыш. Довольно, Оберштайн, сегодня же вечером мы начнем, и не смейте возражать.
- Ваше превосходительство, - сказал Оберштайн совершенно серьезно, - разрешите обратиться к вам с просьбой?
- Слушаю вас.
Адмирал был снова важен и невозмутим: смущение прошло без следа, и разгладились сердитые морщинки на лбу. Едва заметная улыбка трогала губы; он словно знал, о чем его сейчас попросят, и заранее забавлялся, прикидывая - согласиться или отказать? А Оберштайн подошел ближе и оперся рукою на стол, наклоняясь к его лицу. Когда нужно было, он умел вести себя очень убедительно.
- Ваше превосходительство, - произнес он тихо, - в следующий раз спорьте с фройляйн осторожнее и заранее обговаривайте условия. И если она потребует, чтобы вы целовались со мной у нее на глазах - предупреждаю вас, я не соглашусь.
- О, - так же легко и тихо ответил адмирал, - вам не о чем беспокоиться. Вы же знаете, Оберштайн, что я никогда не целуюсь с вами на людях.
О, я верю в Вас и с дамами, и с кавалерами
Там и четвероногие будут? )
"Он есть у всех: друг, портящий все фотографии"
Внезапно оказывается вдруг, что женщин в Логге много, и почти все - вдовы. Вдовья песнь, вот что такое постканон.
Внезапно оказывается вдруг, что женщин в Логге много, и почти все - вдовы.
Угу, там очень много вдов и невест, потерявших женихов, это правда. Правда, те же Доминик с Эльфридой не попадают в эти категории, но они тоже - дамы, потерявшие своих мужчин. Но в отличие от многих, они из-за этой утраты не очень-то горюют.
Из деталей тоже особо отмечу появление миссис Бьюкок. Очень понравилось, что Доминик и Эльфрида действительно не горюют о своих мужчинах и еще отдельное спасибо за то, что не сделали из Эльфриды раскаявшуюся мать. Мне так больше нравится - легкий намек на ребенка в виде промелькнувшей рядом коляски. И обе такие же, как в сериале - Доминик элегантна и самоуверенна, а Эльфрида нарочито артистична и трагична.
Большое спасибо!
Представить себе горюющую Доминик я просто не могу - это же запредельный ООС получается.
Представить себе горюющую Доминик я просто не могу - это же запредельный ООС получается.
Поэтому я и сказала, что они обе вышли такими же, как в сериале. Потому что горюющую Доминик или оплакивающую Ройенталя и Феликса Эльфриду, я тоже не могу представить.