Ознакомьтесь с нашей политикой обработки персональных данных
20:00 

М-ль Люсиль
Хочешь песенку в награду?
90. Выкладываю послесловие/вторую часть к "Отстрелу экзотических птиц". Много слов, много мотивов из "Отстрела", много отсылок к реальным фактам из жизни Эрика Бруна и Константина Патсаласа. И много цитат отовсюду, из Бродского больше всего. И много фантазии и домыслов, так что на "историчность" этот текст не претендует - как не претендовал и "Отстрел". Главные герои: Константин Патсалас и Эрик Брун, кроме них появляются и упоминаются Леннарт Пасборг, Рудольф Нуриев, Амалия Шелхорн, Гизелла Витковски. Рейтинг высокий, на NC-17 вполне тянет. Назвала я этот текст - "Натюрморт с птичьей костью".

Глава 3: m-lle-lucille.diary.ru/p212263787.htm
Глава 4: m-lle-lucille.diary.ru/p212263807.htm
Глава 5: m-lle-lucille.diary.ru/p212263847.htm
Главы 6-8: m-lle-lucille.diary.ru/p212263843.htm



And I can't say for sure
that I can't live without you. As
this paper proves, I do exist.



1

В Гентофте он приехал утром, в четверг, свободный день в театре. Навстречу, от окраины к центру, шли полные поезда, а он сидел один в вагоне и смотрел, как за окном мелькают перелески и улочки, дома под красными черепичными крышами, редкие новостройки с велосипедами на балконах, кусочек сада, край моря, живые изгороди, чайки на проводах. Женский голос объявлял остановки: Остерпорт, Норхафн, Свенемеллен, Эллеруп, Бернсторфсвай, но он не слушал, он сам знал, когда и где ему выходить. Все было так привычно, будто он жил здесь с детства, каждый день ездил по этой дороге в красном, под цвет черепицы, поезде, мимо вечных предместий, чуть-чуть искусственных, чуть-чуть картонных, а все-таки очаровательных, что бы ни говорил Эрик, а Эрик всегда говорил о них гадости, Эрик их не любил. Если здесь родиться, непременно вырастешь сумасшедшим, посмотри на меня, твердил он, и учти, здесь все сумасшедшие, здесь воздух такой, Дания ужасна, а датская провинция ужасна вдвойне, и что ни делай, от нее не избавишься, поэтому я ненормальный, нечему удивляться. А Константин отвечал: между прочим, ты как раз родился в Копенгагене, ты мне сам рассказывал, а твое сумасшествие меня не касается, я же с тобой сплю, а не лечу тебя, и по-моему, ты в порядке, и Гентофте тут ни при чем, это все твой дурной характер, независимо от географического положения, от положения тела в пространстве.
Он вышел в Гентофте один, спустился в подземный переход и поднялся на вокзал, в маленькое здание тридцатых годов. Станцию открыли лишь в тридцать четвертом, Эрику было тогда шесть лет, Константина вовсе не существовало; утраченное время неспешно принимало его, и сумасшедший воздух, как время, был поразительно прозрачен и чист. Никого вокруг, он мог идти, куда ему вздумается, и никто не глядел на него с любопытством, не гадал: откуда он, что ему нужно, к кому он, нездешний, это сразу видно, иностранец, конечно, и что он тут позабыл в будний день с утра, и к кому он все же приехал, спросить бы - да некому спрашивать, у всех свои заботы, свои беды, посильнее его бед. Он сразу свернул направо - вниз, по неширокому тротуару, по аккуратной плитке, тут километра два, два с половиною, под мостом, а потом через мост, по знакомому пути, хоть он, Константин, и вправду был нездешним, иностранцем, чужим, и все ему тут чужое. Но он шел, не глядя на указатели, на таблички с названьями улиц, шел, как местный, как вечный житель, засунув руки в карманы, потому что забыл перчатки, не возвращаться же теперь ради перчаток.


1-а

Обрывки текста летели мимо, как бумажки, как пакеты и птицы, и дискретное, разорванное пространство работало по законам текста и сна, замещая детали, затыкая пустоты чем попало, тем, что не могло произойти сейчас, тем, что было до или после, тем, чего никогда не было. Он повторял: это отвлечение, и я отвлекаюсь, у меня нет ни сил, ни дыханья, чтобы двигаться непрерывно, непременно в Гентофте, утром в четверг, мне надо разогреться и окончательно прийти в себя, и тут же из себя выйти, добраться до кладбища без слез и без страха, как на прогулку в парк, ведь это и есть парк, и Эрика там нет, и нечего бояться. Обрезки текста, кусочки ткани, ноты в хронологическом беспорядке, это настройка, и я настраиваюсь, в руках у меня цветы, нет, в руках у меня нет цветов, я засунул руки в карманы, и я ничего не хочу, я не знаю, куда иду, нет, знаю, я иду к Эрику на кладбище, хотя Эрика там нет, Эрика нет нигде, и я скажу об этом Леннарту, и я сказал об этом Леннарту, вот с Леннарта и надо бы начать, с нашего разговора, с их разговора, разговоров с Константином, по телефону и без телефона, начать с них, а дальше все продолжится стройно, так, как и должно быть, и так, как никогда у Константина не будет. Это послесловие, наброски, черновики, уместная спутанность письма и сознания, легче всего написать: «В Гентофте он приехал утром», легче всего приехать в Гентофте утром и свернуть не на кладбище, а на главную улицу, и по ней пойти к Эрику, домой к Эрику, где от него еще осталось что-то живое, хотя, конечно, ничего не осталось; а труднее всего - заполнить пробелы, и незачем, нечем их заполнять.


1-b

- Ты уже был у Эрика на могиле?
- На могиле, да, был. На кладбище. Только не понимаю, при чем там Эрик.
- Тебе обязательно нужен камень, табличка с именем и датой, чтобы понять, при чем там Эрик?
- Леннарт, я не хочу ссориться.
- Я тоже.
- И разговаривать не хочу.


1-c

Эрика нет нигде, думал Константин, но не говорил вслух, если надо это объяснять, то лучше вовсе ничего не объяснять, пусть Леннарт догадывается сам, как хочет, пусть думает досадливо: опять этот сумасшедший носится со своими чувствами. Эрика нет нигде, но на этом кладбище, но в этой могиле его меньше, чем во всем мире, абсолютное отсутствие, полная неуловимость, называйте тоже, как хотите, по примеру Леннарта, и не пытайтесь искать Эрика, все равно не найдете. По мощеной дорожке он прошел к полукругу травы, отмеченному буквой Е, нагнулся и положил в эту траву тюльпаны, и вспомнил, задохнувшись, что Эрик не любил тюльпаны, называл их гадкими цветами, отвратительными цветами, мертвыми, мертвее маков. Что это - предательство или забытье, или легкомыслие живого: кончено с Эриком, можно не считаться с его чувствами, какая разница, какие цветы он любил или не любил, пусть принимает, что дают, пусть будет благодарен; что это - начало охлаждения, первые признаки последнего разрыва: уже нельзя причинить радость, дайте хотя бы причинить боль, позвольте поверить, что ему станет больно от белых тюльпанов; что это - безразличие, отчаяние, расстройство рассудка, ах, столько имен, столько объяснений и слов, а все гораздо проще: Эрика нет здесь, и он не увидит этих тюльпанов над своей головой, у ног Константина.


1-d

- Я звоню тебе как будто с того света.
- Да, - согласился Леннарт, - мне тоже кажется, что ты мертв. Тебя это задевает?
- Нет, а должно задевать? По-моему, это нормально, я чувствую себя не совсем живым. Впрочем, и не совсем мертвым тоже.
- Все-таки, как ты себя чувствуешь?
- Хорошо или почти хорошо. Иногда даже отлично.
- Что ты принимаешь?
- Господи, Леннарт, я принимаю все, что положено. Пожалуйста, давай не будем это обсуждать, у меня уже есть мой врач, второй мне не нужен.
- Что ты будешь делать сегодня вечером?
- Это допрос или намек? Ничего не буду делать, поужинаю, почитаю и лягу спать.
- С кем?
- Это точно намек, я понял. С книжкой и с будильником, мне завтра рано вставать.
Спросить бы: чего ты боишься, Леннарт, не заражу ли я кого-нибудь специально, чтоб не мне одному умирать? - но Константин промолчал и улыбнулся, хоть и знал, что Леннарт не увидит его улыбку, не поймет, к чему это молчание; тем лучше, разговор оборвется сам собою, не придется ничего объяснять. Он был осторожен, он принимал AZT (все сидели на AZT, как на экстази в веселые семидесятые, стыдно признаться, что даже не пробовал, что вообще не болен, когда все вокруг пробовали и все больны), он трахался только с презервативом, он повышал свою выживаемость - и выживаемость своих мимолетных партнеров: когда привыкаешь к побочным эффектам, когда чувствуешь, что стало легче, хочется секса, просто так, без любви, почти без влечения, чтоб не оставаться на целую ночь одному, с будильником и с книжкой. Бессмысленно хранить верность, как невинность, как девственность, что мертвому от нее, что самому Константину от этой верности, никакого удовлетворения, проще познакомиться с тенью, с тем, кто похож на Эрика не при свете, но в полутьме, и привести эту тень домой, лечь с тенью в постель, прижимаясь к теплому телу, к живой-неживой кости, а утром выпить кофе и попрощаться: ну, пока, мне пора в театр, тебе пора в класс, а то опоздаешь, - само собой, его тянет лишь на балетных, на светловолосых и хрупких, на выучеников датской школы, им по дороге, им в одну сторону, но они идут сами по себе, как незнакомые, да они и есть незнакомые, и Константин уже не помнит имени этой тени, не-Эрика, и надеется, что и тень не помнит ни его имени, ни его лица. Часто ли это повторялось? да нет, не очень часто, one-night stands приятнее в юности, после сорока тянет к стабильности, к постоянному любовнику, к разделенному одиночеству, но любовника больше нет на земле, и одиночество не с кем делить, оно принадлежит Константину целиком, и в объятиях не-Эрика он один, а не с кем-то, никаких изменений, кроме короткой разрядки, сладкого спазма, спермы на простыне.


1-e

Леннарт окликнул его на улице, и велосипедист, проезжавший мимо, оглянулся, надеясь ли, что зовут - его, и улыбнулся Леннарту: приятно, когда зовет такой симпатичный подтянутый господин, я бы познакомился с вами, но мне некогда останавливаться, прощайте, в другой раз, как славно вы угадали мое имя. Притвориться ли кем-то другим, сказать Леннарту: вы обознались, Константин промелькнул только что и умчался в сторону Фредериксхольма, Фриксхольмского канала, поспешите за ним, вы еще успеете догнать его или выловить его из канала, если он попытается утопиться от счастья, а я вовсе не Константин, вы ошиблись, я на него совсем не похож; пожать ли высокомерно плечами: гражданин, кто вы такой, я вас не знаю, ну ладно, вру, я знаю вас, но мы уже незнакомы, идите себе, идите, оставьте меня в покое; оглохнуть ли на секунду или просто шагнуть в переулок, в магазин, в любую открытую дверь, жаль, тут нет подворотен, подворотнями удобно уходить от слежки, стряхивать хвосты с плеча. Но он не успел ни притвориться, ни отмахнуться, ни убежать, Леннарт догнал не велосипедиста и не двойника, а его, настоящего Константина, и прикоснулся к его локтю, к сухой кости под просторной рубашкой, под толстой вязаной кофтой, и сказал:
- Это действительно ты. Здравствуй.
Это действительно не я, недействительно я, прощайте, вы все перепутали, я никогда вас не видел, я здесь впервые, я вообще не говорю на вашем языке. В чужом городе приятно сохранять анонимность, а когда тебя узнают - чувствуешь себя бабочкой под пристальным наблюдением, разведчиком на мушке, мушкою на игле; надо было темные очки надеть или приклеить бороду, надо было поссориться с Леннартом так, чтобы он сам перестал кланяться и безразлично проходил мимо, и сейчас бы прошел, глядя в сторону, на витрины, на женщин, на платья и бутерброды, чемоданы и голубей. Как мало изменился Леннарт, и с чего бы ему меняться, он здоров и счастлив, и стареть ему еще рано, он младше Константина, впрочем, кажется, все теперь стали младше, и все красивее, а Константин в витринах отражался уродом, ему давно умирать пора.
- Откуда ты узнал, что я приехал?
- Ингрид сказала. И я читаю газеты, между прочим. В газетах писали, что ты приедешь и будешь ставить балет.
- Правда? А я и не читал. Глупо, зачем об этом писать. Не все ли равно, кто приехал сюда что-то ставить.
- Почему, кстати, ты не позвонил, что приехал?
- Потому что мне не хотелось тебя беспокоить. И ты не мой друг, чтобы звонить тебе.
- Я друг Эрика.
- Но Эрика больше нет, - сказал Константин.
- Ты плохо выглядишь.
- Да, я знаю. У меня ВИЧ.


1-abcde

Он и раньше был костляв, самая тощая рыба в моем аквариуме, говорил Эрик в хорошем настроении, Эрик di buon umore, да, его не съешь, этого Константина, моего Константина, подавишься им, но все равно, он лучшая рыба в моем аквариуме, на тарелке, на подушке. Да, он и раньше был костляв, но сейчас он казался изможденным - совсем как Эрик в последний год, и как Эрик - кутался в слишком широкие свитера, пытаясь скрыть свою худобу. И улыбался, как прежде, открывая неправильно росший, кривоватый клык слева, глазной зуб, рабочий зуб вампира, ха-ха, как смешно, вы сами похожи на жертву вампира, милый Константин, ну-ка, признавайтесь, кто сосет у вас кровь и не только кровь по ночам. Он не то чтобы постарел, но наконец-то утратил свою красоту, черты заострились, и в черных волосах заметнее проступила седина. Где тот молодой человек, легконогий, щебечущий, нервный, где он, кокетливо убавлявший свой возраст, болтавший на пяти языках сразу, носившийся с ужасной музыкой - это не музыка, это шум, бред какой-то, от нее впору спятить или оглохнуть, - и ставивший безумные балеты, где он, этот очаровательный, этот невыносимый Константин, отбивавший чечетку в сабо и в крахмальных юбках, мазавший ресницы и губы, бешено флиртовавший на сцене, только на сцене, потому что за сценой незачем флиртовать, у них с Эриком все кончено давно, десять лет назад, и можно догнать его в коридоре, поцеловаться и разбежаться, пока никто не заметил, пока никто не спросил: а что же вы целуетесь, у вас ведь все давно кончено; где Константин, о котором после ехидно писали в газетах: Константин Патсалас был известен благодаря своим постановкам для Национального балета и благодаря своей близкой дружбе с покойным Эриком Бруном; к черту постановки, близкая дружба важнее, постельное покровительство, бесстыдное протежирование, хорошо оплачиваемые услуги, и ничего удивительного, что все распалось, когда Брун умер, и администрация заявила: довольно! хватит это терпеть! - и Константина попросили вон, и правильно, и очень хорошо. Он стоял теперь перед Леннартом, хореограф с сомнительной репутацией, но без имени, всего-то и заслуг, что спал с Эриком Бруном, а балеты его - вздор, безделки, много претензий, мало толку, выбросить их из репертуара, никто и не пожалеет, никто и не вспомнит о них, и о самом Константине тоже никто не вспомнит. Сколько они не виделись? год или больше года, с болезни и похорон, нет, с канадской кремации, ведь на похороны Константин не приезжал, они попрощались в прошлом апреле и с тех пор не встречались, не созванивались, незачем, они ведь никогда и не были близки, они любили Эрика, а не друг друга. Что их связывало? две недели в начале весны, умирание Эрика, смерть Эрика, да те полчаса, когда они вместе шли из больницы, в старой зелени белели первоцветы, вороны пересекали высокое, очень чистое небо, и никто еще не знал, что Эрик умер, лишь они и знали, и делили это знание и эту смерть, потому что в одиночку такое вынести невозможно, и нужен кто-то рядом, тот, кто способен сказать: «Я понимаю, ты его очень любил, мне так жаль, Константин, мне так жаль, Леннарт, мои соболезнования, мои соболезнования».
- У тебя уже не только ВИЧ. Не только вирус.
- Как здорово, ты ставишь диагнозы на глазок. И подписываешь приговор заодно.
- Но все-таки ты болен.
- Да, я все-таки болен и скоро умру, - раздраженно сказал Константин. - Вот сейчас же лягу и умру, прямо здесь, на улице.
- Не сердись. Просто это серьезнее, чем ты думаешь... чем многие думают.
- Я ничего не думаю, и вообще все это не имеет значения. Мне некогда, я работаю, я ставлю балет.
- Тебе страшно?
- Нет, мне не страшно, я же говорю, мне некогда. И вообще мне уже все равно.
- Потому что Эрик умер?
- Да. Потому что Эрик умер.
Мы оба переигрываем, Леннарт, и прощаем эту дурную игру, мы оба знаем, что я не то что боюсь, но не хочу думать о своей болезни, о том, что мне осталось так мало, о том, что со мной все кончено, я не хочу говорить об этом, я еще не исчез, я жив, хоть это и не имеет значения. Мы оба знаем, что тебе не жаль меня, но ты удивлен, что я заразился так быстро, ты думаешь: он мог подцепить вирус еще при Эрике, он изменял Эрику, спал с кем попало, и вот пожалуйста, и хорошо, если Эрика не заразил, хоть Эрику уже все равно, как ему самому, но нет, нет, ты ошибаешься, это случилось со мной после Эрика, я подхватил вирус после него, не нарочно, нет, не специально, но и не совсем случайно, я чувствовал, что заболею, называй это как хочешь: беспечность, равнодушие, отложенное самоубийство, говори, что я поступил глупо, а я отвечу, что мы все поступаем глупо: могли бы жить вечно, а почему-то не живем. И мне некуда деваться, дело не в СПИДе, Леннарт, я начал умирать еще раньше, когда закрутилась история с Линн и Валери, когда меня вышвырнули вон: в моих услугах более не нуждаются, скажите спасибо, что вас так долго терпели, ваш контракт не будет возобновлен, вы нам ужасно надоели. Впрочем, они мне тоже надоели, мы в расчете, я им ничем не обязан. Иногда мне кажется, что и Эрик вышвырнул бы меня, потому что я ни на что не способен, я поставил горстку хороших балетов, но сорвал голос на последнем, на моем несчастном Piano Concerto, элементарном концерте для элементарных частиц. Все, что было после него, никуда не годится, и Эрик бы это понял, если б дожил, если бы увидел, он был жестче и Линн, и Валери, он умел избавляться от бесполезных людей, и зря думают, что мне все сходило с рук, потому что я спал с ним, вовсе нет, он спрашивал с меня строже, чем со всех остальных, он ничего мне не прощал. Боже мой, довольно, не слушай меня, я с ума схожу, я сам не понимаю, что говорю. Пойми, Леннарт, в профессиональном смысле я еще не совсем мертвец, но я уже агонизирую. Врачи отключили меня от аппаратов и сказали, что на все воля божья. Может, я протяну немного и поставлю что-нибудь, а может, и нет, скорее всего, нет. Впрочем, даже если я успею закончить Lied von der Erde, ничего не изменится, я не выздоровею и не оживу. Это будет постановка с того света, о смерти после смерти, даже забавно, мне кажется. Но со мной работают очень талантливые танцовщики. Мне не на что жаловаться. Обидно, что я не успею узнать их получше. Обидно, что я больше ничего для них не поставлю.
- Тебе же совсем плохо, - тихо сказал Леннарт. - Ты хоть сам понимаешь, что с тобой происходит? Как ты можешь работать в таком состоянии?
- Я только и могу работать, Леннарт. Если я сейчас остановлюсь, то просто... не знаю, просто рассыплюсь. Я должен закончить все это ради себя самого. Ну и еще ради Эрика.
- И еще ради Эрика. Как странно, что ты до сих пор его любишь.
- Спасибо.
- Хотя нет, ничего странного, ты прав, смерть - это не повод переставать любить. Но я никогда не верил в твою любовь к нему, и наверное, зря.
- Не вздумай еще извиняться за то, что я тебе никогда не нравился.
- Ты оказался лучше, чем я думал.
- Посмотрим, как ты начнешь меня хвалить, когда я умру.
- Напиши мне свой номер, я буду тебе звонить. И ты звони мне, пока ты в Дании. Лучше всего звони каждый день.
- Ты что, беспокоишься обо мне? - удивился Константин. - Честное слово, это чересчур, и я еще не умираю.
- Это хуже, чем беспокойство, это врачебная этика. Я не могу оставить тебя в покое, я должен присматривать за тобой. У тебя же, наверно, никого нет здесь, кроме меня. Ну хорошо, я зарвался, кто-нибудь у тебя есть.
- Знаешь, еще немного, и я подумаю, что ты со мной флиртуешь. У меня есть полтора часа, возьмем презервативы, пойдем ко мне, я живу тут недалеко.
- Да ты с ума сошел.
- Улыбнись, я шучу.
Твои шуточки пахнут трупом, ты говоришь о разложении, а не о сексе, об истлевании живой материи, совокуплении со скелетом, в прошлый раз ты предлагал мне переспать сразу после смерти Эрика, смешивая амур-амор-мор-морте, создавая амуорте, эротанатический неологизм. Я и тогда не поддался, не поддамся и сейчас, ты не в моем вкусе, я не сплю ни с мужчинами, ни со скелетами, я не стану спать с тобой, Константин, потому что в постели ты закроешь глаза и будешь думать об Эрике. Но все это нельзя выговорить вслух, лучше нам посмеяться и разойтись, пока не поздно, пока мы и вправду не начали флиртовать; облака летели над нами, летели над ними, и солнце дробилось в витринах и в лужах, пахло горячими вафлями и сосисками, все вокруг обедали, и Леннарту тоже хотелось есть. Он прикоснулся к плечу Константина и снова ощутил, как тонки и сухи его кости, укрытые кожей, рубашкой и вязаной кофтой, и понял, что распад необратим, что Константин смертельно болен. То же самое ощущал и понимал когда-то сам Константин, прикасаясь к Эрику в последние недели и дни марта в восемьдесят шестом, но Леннарт не знал об этом, догадывался - но не желал знать, это было слишком интимно, слишком больно, какое счастье, что он не любил Константина, какое несчастье, что Константин любил Эрика, если любил. Он кивнул и отступил в сторону, зашагал прочь, не оглядываясь, - благополучный подтянутый господин, абсолютно беспомощный, без альтернативных лекарств в кармане: инъекции белой омелы не спасают от СПИДа, да и от рака не очень, Эрика ведь не спасли; и он может лишь уменьшить страдания, успокоить собственную совесть, но не продлить жизнь. Бедный Леннарт, подумал Константин, напрасно Ингрид сказала ему, что я приехал сюда, напрасно он подошел ко мне и заговорил, бедный Леннарт, он даже не догадывается, что со мной все в порядке, он считает, я совершенно раздавлен. А мне совсем не страшно, когда Эрик умирал, мне было гораздо страшнее, а сейчас мне легко, мне некогда бояться, я занят, я ставлю Песнь о земле.


2

«В своем последнем балете господин П соединяет темы смерти и однополой любви, создавая мрачную иллюстрацию к известному вокально-симфоническому циклу Малера. Главный герой - юноша, отмеченный поцелуем смерти, обречен на одиночество: мир уходит от него, женщины покидают его, выбирая других мужчин, и он равнодушен к этим утратам; лишь другой юноша, появляющийся на сцене, пробуждает его, и он тянется к этому юноше, танцует с ним - но смерть прерывает их танец. Господин П использует индивидуальный, чрезвычайно музыкальный стиль, в котором воздушная красота классической техники сочетается с выразительностью современного танца. Госпожа Э бесстрастна и очаровательна в образе смерти, господин Х танцует партию главного героя с пластичной грацией и математической точностью. Декорации и костюмы, выполненные господином В, идеально соответствуют морбидной атмосфере балета и замыслу хореографа. Балет посвящен памяти Эрика Бруна, великого танцовщика и многолетнего партнера господина П». Вычеркиваем уточнение о «многолетнем партнере», и готово, запускаем отзыв в печать: один абзац - вполне достаточно для второстепенной премьеры, в местных газетах, конечно, напишут больше, но где вы возьмете местные газеты через десять, через двадцать лет? И премьера еще не состоялась, все впереди, хоть в деталях отзыв точен: госпожа Э в сером платье и босиком играет смерть, господин Х играет юношу, любви между ними нет, нет и самоубийства, а что до хореографии - кто-то утверждает, будто «движения там кажутся сотканными из ветра и воды», и если это преувеличение, то приятное преувеличение, продолжайте, пожалуйста, продолжайте.
В последнем балете можно больше не скромничать, не разбирать, что прилично, что неприлично: полно вам, век подходит к концу, законы меняются, распахиваются дверцы шкафов. Да он и раньше не слишком стеснялся, но предпочитал все-таки отстраняться, не высказывать все напрямик - оттого и вплетал в свои постановки дуэты для женщин, а не для мужчин, вполне лесбийские дуэты, чувственные, а не бесполые, и один канадский критик, молодой и прогрессивный, хвалил его за смелость, хвалил и публику за то, что она не освистывала эти балеты и эти дуэты, но чинно аплодировала и восхищалась: видно, это очень современно, нам повезло, что нам такое показали; ах нет, вздор, ему попросту нравилось ставить сафические танцы, балетные лесбийские ласки, ему нравилось, как они двигаются, обнимаются, трогают друг друга мелодично и жестоко, эти черные ангелы-ангелицы, гибкие девушки в темных трико, как звучат над ними то сухие электронные разряды, то кабелачевские взрывы, то весно-священские ритмы или сумерки Пера Нёргора, он не ломал себя, не приспосабливался, еще чего, когда мне захочется, я сделаю и гомосексуальный балет, уранический, пандемический, пирующе-платонический или даже петрониевский, но без античных одежд, но мне пока не хочется, мне хватает мужчин в жизни, в закулисье, в студиях и в гримерках, а на сцене пусть будут женщины, ведь о них, знаете ли, ставят реже, чем о мужчинах, реже, чем на мужчин, и женские отношения не принимают всерьез, а я принимаю, мне интересно их показывать, мне интересно, когда женщины танцуют с женщинами и любят женщин, и в закулисье, не только на сцене.
Но теперь он вплотную подошел к смерти, заглянул в ее прекрасное лицо под серым капюшоном, и его потянуло на автобиографию, на прикровенные откровенности: никто и не поймет, что здесь спрятано и что велено, но если поймут, то обругают его за бесстыдство, незачем хореографу раздеваться догола, пусть танцовщиков раздевает. Но между ним и балетом есть крохотное расстояние, воздушная прослойка, смягчающая удары: все почти о нем и об Эрике, вовсе не о нем и не об Эрике, он никогда не сомневался в своих влечениях-увлечениях, никогда не мучился от мнимой инаковости, истинной гомосексуальности (одно не тождественно другому: он гомосексуален, но он такой, как все, другой, как все, потому что все на свете - другие), что-то неосмысляемое, бесформенное - легкомыслие ли, беспечность, влюбленность, - что-то хранило его, укрывало от насмешек и шепотков, от темного страха: он ненормальный, он опасный, экзотическая птичка с ярким оперением, а значит - ядовитая. Вздор, не бойтесь, его можно и потрогать, и погладить, он никого не отравит; и умирающий Эрик прикасался к нему, протягивал руку уже с того берега, или не с того берега, нет, это чересчур далеко, но из черной лодки с задранным носом, и на корме стоял Харон с одним веслом, подбрасывал монету в ладони и ждал, скучая, когда отправляться, попрощались, и ладно, ну, поцелуйтесь напоследок, и пойдем прочь по каналу, по зеленому пространству, поздно, лодок много, а мы и так выбились из расписания.
Обойдемся без сан-микелианских кипарисов и чаек, без мостиков и лагун, когда-то он мечтал о веницийском балете, потом мечтал о веницийской старости, а теперь и Венеция для него омертвела, как Эрик говорил когда-то брезгливо: гнилой город, дворцы отсырели, штукатурка осыпается на головы прохожим, сваи все глубже опускаются в донный песок, в глину, в ил, и скоро все здесь утонет, один лев с книгой будет торчать над водой; и пусть тонет, думал Константин, приезжая сюда в несезон, без всяких гарантий ответной любви, отражаясь в лужах высоких наводнений, акваальтовых и меццо-сопрановых, пусть исчезает, мне все равно, мне тут больше нечего делать, я и два дня не вынесу, не то что всю жизнь. Одиночество схватывало и отпускало, обращаясь в размеренные приступы сердечной боли, в сокращение мышц, имевших название в анатомическом справочнике, но неназываемых, непредставимых; тоску полагалось глушить нитроглицерином, в крайнем случае - кусочками сахара, а сигаретами не стоит, от сигарет станет хуже; но Константин курил, и ему становилось хуже, и Эрик не выходил из подворотни, чтобы утешить его, чтобы взять себе его боль вместе с сердцем. Температура падала с каждым витком ада, в соответствии с удачной цитатой, хоть до появления и цитаты, и всего текста оставался еще год, и Константин мог до него не дожить; температура падала, ноги леденели и неуверенно ступали по мокрым камням, черное море затвердевало в каналах, и если бы кто-нибудь утром убрал и город, и землю, то в воздухе или в безвоздушье повисла бы эбонитовая сетка, чистая графика, и по ней, как по кусочку керамики, как по кости или золотой чешуйке, воссоздавали бы целое с дворцами, церквями и улицами, великую путаницу тупиков и переходов. Свет не пробивался наружу из-за сомкнутых ставней, там, внутри, все спали, зарывшись в одеяла и в объятия, вытянув или поджав ноги в теплых носках, и башенные часы отбивали время как попало: то два с четвертью, то восемь, то шестнадцать с половиною, издеваясь над Константином, напоминая ему о музыке, не поддающейся счету, об ужасной, прекрасной музыке, под которую он когда-то танцевал с Эриком - не на сцене, а на вечеринке, на дискотеке под прожекторами, миллион лет назад, так давно, что он уже и забыл.
Венеция была мучительна - город, где он никогда не гулял и не жил вместе с Эриком, город, где ничто об Эрике не напоминало, где отсутствие Эрика ничего не меняло, но от этой неизменяемости и безразличия что-то скручивалось в груди и горле все больнее и больнее, начиналась бессонница, и зеленые ставни хлопали на ветру, и так же хлопала в висках кровь: акустическая иллюзия, если прислушаться, различишь и мелодию, и ритм, подсчитаешь механически, придумаешь танец. Он три дня метался по островам, забираясь все дальше, куда и катера ходили без расписания, редко, он возвращался к вечеру, промерзнув насквозь, но не мог ни согреться, ни уснуть, ни быть с людьми, ни быть без людей, не мог быть без Эрика, и в эти ночи он чувствовал, что дойдет до сумасшествия или самоубийства. Оставалось одно - бежать, пока не обезумел или не утопился, и он бежал на север, путаясь в стыковках и пересадках, в железнодорожных путях, пересекая зигзагом Францию, Германию, Бельгию, он видел на вокзалах и в аэропортах Эрика, тени Эрика, двойников Эрика, и не звал их, и знал, что это лишь двойники и тени. С кем-то он встречался, ужинал со знакомыми, получал почту до востребования, покупал билет на ранний поезд, прощался и повторял: я в порядке, я в порядке, я рад, что развязался, я им ничего не должен, они мне должны. Приближалось первое рождество без Эрика, после Эрика, витрины украшали еловыми ветками и венками, рассаживали ватных ангелов, зажигали звезды царей; на рыночных площадях пахло корицей, горячим вином и ванилью, свежие пряники обливали глазурью, каштаны ссыпали в бумажные пакеты, как скучно бродить в праздничной толпе, как покойно бродить в ней зевакой, заезжим, неместным. В антикварные лавочки он заглядывал по привычке, выбирая то медный подсвечник, то кувшин, то гравюру, милые вещи, старинный хлам и лом, который отдавали за бесценок, на развес; опять ты скупаешь барахло, ворчал Эрик, скоро спятишь, как Рудик, забьешь дом до крыши черт знает чем, везет мне на ненормальных, ты что, так и потащишь эту лампу через Атлантику, прижимая к груди, сдай ее в багаж, я тебе говорю, ничего ей там не сделается, не сломается, а если сломается, туда ей и дорога. Он сам не знал, куда потащит это барахло - подсвечник, кувшинчик, гравюру, нет, путь известен: через Атлантику, домой, но дома нет, хоть по-прежнему целы и стены, и крыша, и мебель укрыта чехлами, шторы опущены, и друзья поливают цветы в зимнем саду; все на месте, но дома нет, и незачем покупать что-то, и лучше оставить то, что купил, в гостиничном номере, и отправляться дальше.
После пятнадцати лет на одной и той же службе, в одной и той же труппе, на теплом местечке, после пятнадцати лет там захочешь свободы, обрадуешься, когда тебя попросят вон: ваш контракт не продлен, мы более не нуждаемся в вас и в ваших услугах. Жаль, нельзя обойтись без унижений, без признаний в спину или в лицо: пока был жив Эрик, вас терпели, потому что он вас любил и защищал, у всех бывают слабости, у него тоже была слабость - вы, но теперь Эрика нет, и держать вас незачем, с вами невозможно сотрудничать, у вас вздорный характер, а что до ваших балетов - ну, видите ли, репертуар ничего не потеряет, если они исчезнут, и мы ничего не потеряем, если вы исчезнете вместе с ними. А друзья и коллеги, те, кто с ним танцевал, те, кто у него танцевал, добавляли тихонько, сочувственно, будто больного утешали, хоть он тогда не был болен: прости, но тебе надо что-то сделать с собой, надо отдохнуть, сменить обстановку, к психотерапевту сходить, попить таблетки, ты сходишь с ума, и нам с тобой очень тяжело, и мы не знаем, чем тебе помочь. Чем тут поможешь? ну, оживите Эрика, верните прошлое, или - проще всего - оставьте его в покое, ничего с ним не делайте, он сам разберется; он отдохнул и сменил обстановку, начал пить голубые таблетки, обратившись не к психо-, а к обычному терапевту, заболел, выздоровел, заболел, съездил в Европу и обратно, провел вечер своих балетов, исчезающих балетов в маленьком синем зале, попрощался и уехал опять, у него, видите ли, в Европе дела. Он теперь свободный хореограф, ему некогда капризничать и выбирать, пусть берет то, что ему предлагают, пусть соглашается на все и благодарит, другой с его репутаций вообще остался бы без ангажементов, а ему еще повезло, его жалеют из-за Эрика, его прощают из-за Эрика, и зовут - тоже ради Эрика, не ради него, Константина, он-то ничего не стоит, вздорный грек, безродный космополит, и характер у него дурной. Ну что ж, Константин, расскажите нам, зачем вы приняли приглашение ставить здесь, у нас, вам ведь, наверно, особенно трудно в Дании? Вопрос нелеп и нагл, и даже груб, что на него ответишь? нет, почему же, мне вовсе не трудно, это большая честь - работать в Дании, в королевском театре прекрасные танцовщики, я очень доволен, мы отлично понимаем друг друга, я надеюсь, у меня, у нас, у меня получится хороший балет.
Ему не было трудно, он успокоился, он вернулся к Эрику, в его опустевшую страну, и ощутил, что мир без Эрика немыслим, но переносим, как переносимо само страдание: оно длится, но оно уже не отвлекает, не отнимает все силы, запрещая думать о чем-то другом, кроме себя самого. Он сжился с этим страданием и миром, со своим подтвержденным диагнозом: да, у вас ВИЧ, да, вы сами знаете, что пока это, скорее всего, смертельно, это неизлечимо, но мы попробуем поддерживающее лечение, принимайте AZT, следите за собою, не переутомляйтесь, занимайтесь сексом, но не забывайте о презервативах, не отчаивайтесь, все там будем рано или поздно, ставьте спокойно свой балет, вы успеете, вы увидите, как он появится в репертуаре и как исчезнет, продержавшись всего сезон, целый сезон, чего еще вам желать, вы не сразу умрете, вы долго протянете, Эрик умер гораздо быстрее.

@темы: фики, Erik Bruhn, Constantin Patsalas

URL
Комментарии
2017-09-22 в 20:34 

Филифьонка_
Совершенно неожиданно для себя (думала, что так как я не в теме, то не осилю, но оказалось, понятно) прочитала ваш фик. Поначалу читать "поток сознания" было очень сложно, но я втянулась и мне понравился и ход ваших мыслей и диалоги и главный герой, и прочие герои. Вообще от вашего фика ощущения, что все люди на самом деле хорошие, я это очень люблю. И ещё что все люди одинаково ценные (хоть главный герой всю дорогу и считает, что это не так), а эта идея для меня вообще невероятно важна. Что неизбежное деление героев любого произведения на главных и второстепенных -это просто условность, а на самом деле в жизни главных героев и статистов нет.
Ещё для меня очень ценно, что весь фик -про смерть. Даже как матрёшка про смерть в смерти. Я вообще когда увлекаюсь кем-то, мне сразу нужно думать и представить его смерть, ведь это самое важное. И невозможно лучше узнать человека и самое сокровенное про него, чем в старости, в болезни и в смерти. И нет мне кажется лучшего способа представить своего героя чем через его угасание.
У вас это хорошо получилось, в одном месте я даже всплакнула, если честно: когда Константин говорит: помнишь, как мы слушали Брамса на Ибице?"
В общем, это фик, который вызывает много мыслей и совсем не только об Эрике, Рудольфе или Константине. Спасибо)

2017-09-22 в 23:06 

М-ль Люсиль
Хочешь песенку в награду?
Филифьонка_, вам спасибо за такой отзыв. И за то, что вы прочитали этот текст, конечно же. Я и не ожидала, что он вызовет у вас такой отклик, спасибо большое, что вы об этом написали.
Вообще вот эта дилогия "Отстрел" плюс "Натюрморт" - она, в сущности, вся выросла из последней главы биографии Эрика, из главы о его смерти. Я ее перечитывала несколько раз, и в конце концов начала писать первый текст, "Отстрел", отталкиваясь от нее. Наверно, мне тоже, как вам, важно было узнать Эрика через его смерть. Ну и еще узнать Константина, понять его - через его переживание смерти Эрика. Жаль, конечно, что многое приходилось додумывать или достраивать по косвенным источникам, у меня очень мало информации о том, как Константин в реальности переживал смерть Эрика. И наверно, "Отстрел" - он в большей степени об умирании Эрика, а "Натюрморт" - об умирании Константина. Хотя в общем там все переплетено, сложно отделить одно от другого. Ну и к "Натюрморту" меня еще подтолкнули обрывки информации о последнем балете Константина Das Lied von der Erde: он поставил его за год с небольшим до собственной смерти, посвятил его памяти Эрика, основная тема балета - смерть, и поставлен балет был для Королевского Датского балета, родной компании Эрика. Я еще как раз была в Дании в то время, ездила в Гентофте, где жил Эрик, на кладбище, где он похоронен, просто гуляла в центре Копенгагена - там, где Старая сцена Королевского театра, Стрёгет, Тиволи, в общем, тоже до известной степени "эрик-бруновские места". И все размышляла о том, как Константин в 1988 году был здесь, ставил свой последний балет, может быть, знал, что тоже смертельно болен. Вот из этих размышлений и начал складываться "Натюрморт".
Да, а в реальности, кстати, Константин не слушал с Леннартом и Эриком Брамса на Ибице. Там были только Леннарт и Эрик. Но я позволила себе свольничать, ну и кроме того, - в другой раз они могли бы слушать там Брамса втроем, кто знает.))

URL
Комментирование для вас недоступно.
Для того, чтобы получить возможность комментировать, авторизуйтесь:
 
РегистрацияЗабыли пароль?

Черновики и черт

главная